Часть 2. Осень нас обещала и не смогла любить (1/1)

— Как ты узнал, где меня искать…? Что вообще нужно сделать, чтобы вычислить, где живёт совершенно незнакомый тебе человек…? Джек Хэллоу улыбался. Держал в руке свой кофейный стаканчик, протягивал вяло сопротивляющемуся, но всё равно принимающему Уолкеру стаканчик его — мальчишеская порция оказалась в несколько раз больше, и если сам Хэллоу пил горький да пахучий эспрессо, то для Уолкера притащил нечто сливочное, с щедро набуханным мороженым и придыхом сладкой сиропной лаванды, — подкармливал того горячими кленовыми булками в хрустящих обёртках,которые одну за другой вытаскивал из болтающегося на руке бумажного пакета, и улыбался так чудаковато да солнечно, что у Тима слепило обращённые фиалками глаза, время от времени взыскривающие щекотливой электрической пылью. — Да ничего такого особенного, как тебе, небось, представляется, мальчик мой. Всего лишь иметь при себе некоторое количество свободных денег и некоторое умение убеждать. Ну и ещё неплохо бы владеть именем того, кого пытаешься отыскать. А уж если он тебе грешным делом разболтал и потаённую фамилию… Поиски, надо сказать, упрощаются до того, что хвалиться тут нечем. Тим, растерянно выслушавший каждое звонкое и жизнерадостное слово, неуверенно нахмурился — то, что для этого Джека представлялось лёгким, для него самого было настолько непостижимым, чтобы стыдливо да побито прикусывать губу и поджимать между ног придавленный щенячий хвост. — И всё равно я не понимаю. Моё имя не то чтобы сильно редкое… Да я просто поспорить готов, что в одном только этом городе живёт несколько десятков других Тимов Уолкеров, а даже если вдруг и нет… Объяснишь мне уже наконец, как ты это провернул? Чтобы вычислить нужную улицу, день и время, когда я по ней пойду… Ты что, шпион какой-нибудь, что ли? Джек, этакая высоченная зараза, идти рядом с которой было по-своему неуютно и смущательно, потому что он ему даже макушкой до плеча толком не доставал, а по-своему и непередаваемо приятно и притягательно — под сердцем от этого колыхалась наколдованная на глаза фэйрина пыль, — теперь уже не просто улыбнулся, но откровенно рассмеялся: широко, щедро демонстрируя белые зубы да заставляющий подкруживаться голову голодный зверий оскал. Отсмеявшись, он, отхлебнув из стакана глубокий и горький глоток, затянулся зажатой в пальцах другой руки сигаретой, прошёл с несколько метров в странном лучащемся задумьи, и только тогда, спрятав под щёлкнувшей пастью зубы, сподобился послушаться и впрямь что-то этакое прояснить: — Шпион звучит, конечно, хорошо, но, к сожалению, в реальности всё чуть менее прозаично, мой дорогой. Если тебе нужны голые и суровые факты, то, твоё здоровье, изволь. Я предположил, что годиков тебе минуло этак… шестнадцать… Никак не больше, но и, вероятно, не меньше. Соответственно, в какую-никакую школу ты ходить в своём возрасте должен. Или должен был, как это чуть позже выяснилось. А дальше дело уже за малым: в округе не так много школ, чтобы возникли какие-либо трудности с тем, чтобы за пару дней каждую из них объездить и… — Погоди-ка, — Тим, непонимающе вскинувший брови, поднял на мужчину лицо, снова мысленно посетовав на этот неудобный проклятущий рост, с которым голову приходилось практически задирать, вывихивать в шее нетвёрдые снегирёвые позвонки, совершенно не смотреть под ноги и в целом чувствовать себя не то чтобы шибко хорошо. Откусил ещё один кусок от быстро истлевающей булки, хлебнул остывшего кофе, слизнул с губ молочную пенку и, голодно всё это проглотив без особого пожуя, глупым заклинившим болванчиком уточнил: — Ты что, хочешь сказать, что как последний придурок таскался всё это время по окрестным школам и… ну… неужели нашёл в итоге мою…? Даже поверить как-то не получается ведь… — А вот это зря, потому что да, я неужели её нашёл, — кажется, вообще не вникая, в чём кроется смешная седенькая проблема, подтвердил удивлённо склонивший к плечу голову Джек. — А что не так-то, мальчик? — Да всё… не так… — тихо, но всё же позволяя мужчине отчётливо разобрать каждый произнесённый звук, пробормотал Уолкер, старательно запихивая за щёки остатки теста, пережёвывая, проглатывая, давясь, выливая в себя сверху весь уцелевший кофе и всеми силами уходя из-под подозрительно поползшей навстречу руки — та, кажется, хотела просто заботливо постучать по спинке и где-то да в чём-то подсобить, но Тим ей заочно доверять не спешил. — Тебе что, заняться больше нечем…? Хэллоу, ненадолго призадумавшись — от этого у него между бровей залегла едва приметная оскоминная морщинка, — в итоге только лучисто качнул головой. Нисколько не стесняясь, выдал: — Нет, малышок. Абсолютно нечем. — А на работу или куда-нибудь ещё в том же духе походить случайно не пробовал? Лёгкое циничное ехидство в мальчишеском голосе, который вовсе не шутил, но за шутку принялся, Джеку неожиданно понравилось так сильно, что, не очень-то контролируя влекущие порывы, мужчина резко обернул к тому лицо, хитро прищурился и, склонившись так низко, что у Тима пробежались по загривку гривастые да лапастые мурашки, чересчур интимно, будто приглашал невзначай после этой самой прогулки переспать, а не отвечал на веселящие беспрецедентной наивностью детские вопросы, прохрипел: — А я, мальчик мой, с работы этой самой ещё на прошлой неделе уволился. Скопил достаточно деньжат, чтобы какое-то время безбедно жить и ни о чём не переживать, и уволился, отправившись на поиски чего-нибудь, что… Впрочем, не суть. Главное, что я свободен, как ветер, и даже, надо заметить, в чём-то куда свободнее, раз могу всё своё время посвящать тебе. Тиму очень хотелось брякнуть что-то в духе ?да больно надо? и ?без тебя прекрасно обойдусь, спасибо?, ?проводи свою свободу где-нибудь и с кем-нибудь ещё, главное, чтобы от меня подальше?, но, покосившись на болтающийся в руке опустелый стаканчик, на размазанные по ладони липкие ореховые крошки, на снующие под ногами переплётшиеся тени, которых стало целых две, заместо привычной угрюмой одной, сказать, повязнув в странном колыбельном тепле, не сумел ничего — язык просто приклеился к нёбу, зубы сомкнулись, в горле запершило, а Хэллоу, хоть и непонятно, что конкретно, но что-то понявший, невзначай дотянул эту свою руку, неизвестно когда успевшую избавиться от картонной посудины, и аккуратно умостил ту на напрягшихся костистых плечах, ненароком притискивая поближе под дарующий волнительное успокоение покровительствующий бок. — Если уж говорить по душам, то долго мне искать не пришлось: я попал в яблочко с пятого, кажется, раза — подошёл к школьному сторожу, спросил, не здесь ли учится тощенький да серенький мальчонка с грустными серыми глазами и именем Тима Уолкера, представился твоим запропастившимся дядюшкой, только-только вернувшимся в город и решившим первым делом повидать любимого подросшего племянничка, подкинул ему немного лишнего баблишка на упоительное коротанье горячих вечерков, и любезно узнал, что да, некто Тим Уолкер действительно учится здесь… Вернее будет сказать, учился, пока с ним не приключилось это. Это чёртово ?это? он произнёс с таким неподражаемым ударяющим акцентом, что Тим противовольно стиснул зубы, пытаясь не ошпариться о свой собственный внутренний вёх, поросший сквозь кости и кишки длинными косматыми ветками, и хорошенько не проорать: сейчас, когда этот странный человек, этот непостижимый Том Скелтон, выбравшийся из вечерней телепередачи гогочущего ?Чарли Брауна?, рассаживающего на каждом углу по тыквенному семечку приближающегося святого кануна, сам к нему пришёл, когда брёл рядом нога в ногу, наваливался громадой угольной тени, обнимал и кормил, смотрел так чудно?, будто взаправду хотел иметь с ним дело, ненавязчиво трогал и пробирался под шкуру ростками чего-то тернового, сладкого, дурманного и незнакомого, вспоминать об этом он не хотел. Ни вспоминать, ни знать, ни признавать; обманывать Джека не хотел тоже, но… Но-но-но… Отчаянно стараясь думать, вбивать себе в голову кровавыми когтистыми кулаками, что единственная причина, по которой этот человек продолжал вертеться рядом — это какая-нибудь там грязная взрослая постель, потому что почти все поголовные взрослые мужчины отчего-то любили просовывать своё то самое в молоденьких неопытных мальчиков, но вместо отвращения или заслуженной обиды с пугающей ясностью начиная осознавать, что совсем и не против, что ему так и так нечего терять, что пусть этот тип хоть прямо здесь раскладывает его на траве да берёт так, как ему нужно, а на возможную заразу пусть потом не жалуется, потому что эти же самые всеумные взрослые учили, что за грязные мыслишки непременно последует грязное же наказание, Тим пытался и пытался убедить себя, что не обязан ему ни о чём рассказывать, что может просто подтянуться на носках, ухватить за просящийся под руку загривок, наклонить к себе и предложить этот чёртов неумелый поцелуй, тем самым наверняка сбегая от холодящей спину каторжной темы. Он мог, он ведь правда, наверное, на полном серьёзе мог, но… Почему-то, вот же трижды пагубный чумной чёрт, не мог.

— Я, стало быть, попросил подкинуть мне адресочек этого мальчика, чтобы знать, где его такого искать, ибо с сестрёнкой — твоей пропащей спившейся мамочкой — мы давно не поддерживаем контакта. Сторож ваш оказался той ещё стервозной гранатой замедленного действия, поэтому конкретного адреса не дал, но хотя бы с улицей подсобил, и всё, что мне оставалось делать, это бродить по ней вдоль да поперёк, трезво рассуждая, что рано или поздно удача мне подвернётся и я непременно на тебя натолкнусь, малыш. А сейчас, если ты не возражаешь… — Тим возражал, Тим не хотел, Тим проклинал себя за то, что не находил храбрости стиснуть кулаки, вытянуться и вцепиться ему в губы кусачим поцелуем, заглядывая в зверьи фашистские глаза, чтобы знал, что он всё понимает, что он не болван, что и так на всё без всяких там представлений согласен, чтобы раз и навсегда заглушить разбивающийся в голове полумёртвый издевательский смех, — объяснишь мне, что там за ?это? с тобой приключилось, от которого ты собрался подыхать? Хоть я и попытался вызнать это самостоятельно и не тревожить тебя, объясняться передо мной, буду честен, не пожелали. Сказали, что раз я из семьи, то и так должен знать, так что мне пришлось по-быстрому оттуда поспешить, дабы не навлечь на себя нежелательных подозрений, и спросить уже непосредственно самого тебя… От пронизывающего взгляда, с которым этот человек смотрел на него сверху вниз, задумчиво и холодно выводя линию мурашчатой шеи и уходя глазами туда, где начинался воротник расстёгнутой куртки — от скачущей туда и сюда температуры Тим постоянно перегревался, от перегрева кружилось в голове и спадало на ладони умершими волосами, поэтому он чем дальше, тем больше предпочитал лишний раз не переусердствовать и по возможности мёрзнуть, чем гореть, — по венам пробежался надорванный хоровод воющих арлекинов, ноги сделались грузными, плохо подъёмными, и мальчишка, попытавшийся слабо уйти из-под тут же накалившейся руки, наказавшей пригоршней впечатавшихся синяков, только кисло опустил полоску губ да, отведя в сторону взгляд, еле слышно пробормотал: — Не объясню. Это то, о чём я не хочу говорить: ни с тобой, ни с кем-либо вообще. — Вот оно как…? — Джек не ощутился ни расстроенным, ни подавленным, ни недовольным, ни каким-либо ещё, кроме как всецело спокойным да попросту таким, будто готовился к подобному ответу заранее, а потому припас в рукаве бесчестный подхалимский козырь, заочно перебивший всю его бесполезную мелкую шушеру. — Я это предвидел, а потому в некотором смысле… так сказать… подготовился… Говоря всё это, и впрямь что-то там собираясь застывшему мальчишке преподнести, мужчина скользнул отрешенным взглядом по седому ковылю чужих волос, зарылся пальцами в глубокие карманы длинного светлого пальто, порылся там, а затем, к вящему ужасу Уолкера, пока ещё не осознающего, что тот вытворяет, но догадывающегося, что ничего хорошего ему определённо ждать не следует, вынул наружу маленькую скомканную бумажку, частично закрученную трубочкой, а частично просто так, и, потрясши той перед потемневшими асфальтовыми глазами да прочистив сиплым рыком горло, принялся с неподдельным чувством зачитывать вслух: — Сифилис, туберкулёз, рак — хоть ты и сказал, что это не рак, но всё-таки… — ВИЧ, Эбола — пусть ты, признаюсь, и несколько не похож на лихорадочного, — волчанка, тот или иной гепатит… Смотри, мой мальчик, предчувствуя, что так сразу разговаривать по душам ты не захочешь, я составил сей дивный список — он, не сомневайся, ещё достаточно долгий, так что, скорее всего, лотерейный куш я у нас сорву. Если не хочешь говорить мне по-хорошему, если ты стесняешься или боишься, то можешь просто кивнуть, пока я буду зачитывать тебе, что приключается с носителем при каждой из этих болезней и что его ждёт в необратимом конце, и тогда мы с тобой… Он был чокнутым, он говорил всё это вроде бы на полном серьёзе и вместе с этим точно так же неподдельно серьёзно улыбался, скалился нездоровым собачьим прикусом, пригвождал и разделывал цитроновым адом посходивших с ума глаз, хватался чёрными ногтями за пытающееся и пытающееся отодвинуться мальчишеское плечо, не слушал ничего из того, что Тим, лишившись заикающейся возможности нормально говорить, выдавливал себе под нос, и, господи, и… Взаправду… Совсем-совсем по-настоящему и без всяких глупых шуток начал всё это… Зачитывать и… И… — Вот, например, волчанка. Лечить её в наше с тобой просвещённое время никто так и не научился. Волчанка жрёт любой приглянувшийся орган, заставляет тот опухнуть до нелицеприятных размеров, пожирает ткань, вредит, орган рассыпается, человек, понятное дело, отправляется следом за ним. Кстати. Чуть не забыл. В последнее время у нас появилась тенденция некоей новой заразы, с которой всё проходит вдвойне печально; вроде бы она заставляет мутировать запрятанный в сердце белок и вроде бы называется как-то на ?а?… — Да хватит уже! Хватит, я прошу тебя! Хватит, слышишь меня, ты?! — кричать он не хотел, но, кажется, кричал, надрывал голос, рвал сам себе вибрирующие связки, лески и проводящие статическое электричество закупоренные жильные провода. Чёртов Хэллоу его не послушался, только вскинул эти свои ублюдские самонадеянные брови, сощурил издевающиеся и непонятно чего пытающиеся добиться глаза, и когда мальчишка, остановившийся посреди залитого асфальтом старого шляха, повернулся к нему, ухватился левой рукой за правую руку, а рукой правой попытался дотянуться и вырвать из когтистых драконьих лап эту паскудную убивающую бумажонку — окаянный придурок изогнул пасть в перверсивной ухмылке и резво вскинул лапу так, что достать до неё Тим, как ни унижался, как ни прыгал и вокруг него ни скакал, не смог. Злость от грызущего метастазами бессилия поднималась лесная и дикая, во рту растекался смолистый вкус вправленного в кровь кедрового ореха, мраморный ангел на шпиле виднеющейся отсюда новорождённой церквушки печально складывал серые крылия, с северных болотных угодий тянулись прозрачным клином уходящие в лето морозные гуси, присоединяющиеся к беснующейся космической стае. Тим корчился перед ним, как беспросветный идиот, заблудившийся между зеркал разбитый маленький шут, карманный эльф со срезанными детскими крылышками, всецело продуваемый, босой и нагой у дверей страшащей недоступной вечности, и когда этот ублюдок так и не сдался, не сжалился, не отдал и не заткнулся, вновь открыв рот и попытавшись вытолкнуть наружу очередную болезненную дрянь — мальчишка, взвывший захороненным в колокольчиковом звоне белым щенком, размок до так долго зарываемых хлипких соплей, опустил руки, поджал губы, зажмурил глаза, сник, бессильно приник разгорячённым лбом к чужой груди и так спокойно, как только сумел, пусть голос дрожал и кривлялся отражающимся от красных шахт сердцебиением, прохрипел: — Чёрт с тобой, ты… чёрт с тобой, слышишь…? Если так хочешь знать, то СПИД у меня… СПИД, твою мать… А потому убери от меня свои лапы и вообще из моей жизни уберись, если не хочешь слечь со мной в одну могилу, ясно…? Ясно, я тебя… спраши… спраши… ва… ю…? Он вовсе не плакал, и слёз из высушенных колодезных глазниц не лилось тоже — перед глазами застилало белым, как будто в самом конце пути, о котором все так любили болтать, и говорить об этом вслух было странно и зябло, потому что заставляло невольно задуматься, снова принять, снова вспомнить, снова испугаться и снова хотеть от себя такого куда-нибудь сбежать, отказываясь смиряться с фактом подтачивающей лопатки неизбежности, но слёз всё ещё не было, нет: просто голос барахлил и не хотел выбираться из глоточной штольни непринуждённым ровным потоком. Он был уверен, что этого должно хватить, что чёртов Хэллоу отправит его сейчас куда подальше так же, как отправили до него все остальные — что в школе, что среди так называемых старых друзей, — но… Именно этот конкретный человек, человек, которого он почти не знал и который оставался для него чуждым и незнакомым, почему-то всё никуда не девался. Не отходил. Не отталкивал. Аккуратно прихватывал одной рукой за раненные бугорки срезанных подкрылышей, мягко, спокойно, сосредоточенно выглаживал и никуда… Не… Отпус… …кал. — Эй… — голос дрожал, как у глупого трёхмесячного несмышлёныша, чужие ладони выедали до костей, что-то под мясом тревожливо колыхалось замогильной крапивой, кусалось, сердилось, боялось, жглось. — Ты что… не… не расслышал…? Ты не понял, что я тебе сказал, или… или что… ты, что… с тобой…? Они должны были отпустить его, эти мучающие ладони, убивающие вернее, чем даже засевшая в клетках инквизиторская болезнь, должны были разомкнуться и с переполненного отвращением удара сослать от себя прочь, но отчего-то…

Отчего-то не… Размыкались. Отчего-то продолжали держать, смыкаться пахнущими горечью и причудливой крошечной смертью пальцами, притискивали ближе и ближе, пока воздуха начинало так мизерно не хватать, что разбивающийся Тим, не осмеливающийся двигаться, остался вдыхать приоткрытым заполошным ртом привкус идущего от чужого пальто погорелого дыма — тоже странного, тоже зяблого, загорного, дождливого, потрёпанного, невыразимо тёпло-холодного, как разбавленная с чаем сосульчато-ирговая зима. — Эй… эй же… Ладони эти самые, пластилиново спустившиеся сначала вниз, до очерченной поясницы, вдруг резко поднырнули обратно наверх, огладили шею, надавили на какие-то особенные венозные точки, которые знали только они одни — от соприкосновения перед сферами замкнувшихся зрачков мгновенно вспыхнули вставшие на крыло созвёздные цапли, — а потом… Потом поднялись до самого беспредельного предела, оплели светлую взъерошенную голову, надавили так крепко, чтобы сломаться, задохнуться и умереть, втиснули в колко-колко бьющуюся грудь, и когда Тим попытался дозваться в третий раз, когда беспомощно и испуганно приподнял руки, не зная, за что ухватиться и куда их деть, притронуться ли к чужому существу или ни в коем случае не притрагиваться, чтобы не погибнуть уже не столько телом, сколько искалеченной и привязывающейся кривой душой — мужчина, наконец, заговорил с ним сам. Наклонился, приласкался колючей щетинистой щекой к макушке, потёрся, прихватил губами мочку вспыхнувшего боярышного уха и, одним своим голосом подорвав всю чёртову проштампованную кардиограмму, выдохнул самое мёртвое и самое живое на свете запретное словохульство: — Раз дела у нас с тобой обстоят так и раз тебе как будто бы совсем уже нечего терять, мальчик мой… Давай не будем ни о чём больше думать и просто отдадимся друг другу на этот день, эту ночь, все последующие дни и ночи вперёд, пока не придёт заповедная точка ?N?? Сердце Тима, разрезанное наискосок и напополам, бухнуло так громко, что если бы не руки, заставляющие оставаться стоять — он наверняка бы согнулся, сложился маленькой уродливой фигуркой, закашлялся, задохнулся и сдох, но руки держали, его собственные пальцы им поддавались, вытворяли то, чего никогда не должны были допускать, цеплялись всё-таки за притягивающее светлое пальто, впивались ногтями в шерсть, путались в поясе, в карманах, в мягкой и жёсткой ткани, оплетались, боялись, тряслись. — Что… что ты… что… Вокруг что-то свербело, взрывалось, кусалось и рычалось, в серо-белое небо уходили облитые кровью ракеты, последняя тишина на пределе забытого лета кричала громче любых слов, в горле булькало ольхой и святой водой, сквозь кисти просачивались журавли и бескрылые чайки, в мёртвое море медленно и плавно спускался труп обесцвеченной луны, а этот человек, этот психопат, этот звероглазый спятивший скажите-кто-нибудь-кто всё говорил, всё прижимал к себе, дышал плавящим жаром в шею, водил по той губами и языком, оплетался ладонями, забирался на самое поддушное дно: — Я ведь рассказывал тебе уже, что ищу его — этот красивый и до блеска извращённый способ от самого себя и из себя уйти, ты ведь помнишь…? Да, верно, помнишь, вижу. И, сдаётся мне, я нашёл его в тебе, малыш: единственный пришедшийся по мне способ покинуть то, чем я больше не хочу ни дышать, ни жить. Единственный, что позволит сбежать от заточённого во мне самом одиночества… Голос его ломался, пах расцветшими мюнхенскими липами, бегал по коже стайками чёрных бабочек и рыдающими нируку зрящих в космос шаманов, колдовал, вливал в рот настойку повинующейся покорности, и… — Ч-что… что ты… я не… я не могу не… я… — Тебе ведь нечего терять, так ведь? И мне нечего терять тоже. Поэтому, прошу тебя, просто расслабься, прими то, что я хочу нам с тобой попробовать подарить, и отдайся мне… Позволь мне увести тебя отсюда и любить… так любить, как тебя не любил ни разу никто… Позволь мне сделать с тобой всё, что мне придётся по сердцу… Позволь себе хотя бы ненадолго почувствовать вкус этой чёртовой вероломной жизни… Позволь себе стать… моим. Он должен был отказать, должен был вырваться ещё в тот момент, когда всё это прекратило быть лишь глупым смеющимся воображением, когда то, что таилось внутри, выплыло на поверхность, перепугав до подогнувшихся в лодыжках ног, но, господи, но… — Ты позволишь, малыш…? Позволишь мне…? Позволишь… себе…? Эти проклятые губы были везде, губы были единственным, что за долгое-долгое время сумело согреть так, чтобы тело не бросалось в посмертный жар, чтобы соглашалось принять жар иной — живой и мокрый, сочный, маковый и цветной. Губы пьяно целовали лицо и шею, руки гладили по волосам и спине, и всё, на что его хватило, чтобы не умереть хотя бы сегодня, чтобы попытаться пробыть самой капелькой дольше, чтобы не думать, не карабкаться, не помнить, не отчитываться перед предавшим Богом и просто, наверное, так сладко и так головокружительно гибло тонуть — это вцепиться в чужие руки, прильнуть всем телом навстречу, вскинуть голову так, чтобы вывернуться и неумело коснуться ртом рта, и тихо, сорванно, безнадёжно-стыдливо кивнуть, заглядывая в горящие жёлтым опиумом глаза да выдавливая единственное, безголосое: — Да. Я… я позволю… я позволю тебе… всё.