Часть 1. Не то чтобы мёртв или бит. Меня просто нет в колоде (1/1)

Осень, сотканная из леденелого кобальта, синего олеандра и красных бугенвиллий, швырялась под ноги лиственью, клён и боярышник стрекотали тонкими синицыными ветками, солнце смурно куталось в длинный вязаный шарф из жёлто-серых туч. В подошвах хлюпало, чавкало, разъедалось солёной моросной хлябью, набросанной ветром вместе с выходящей накануне из берегов рекой — шуткой ли, но кое-где до сих пор иссыхали на плоских затылках валунов или скамеек выброшенные мёртвые водоросли. Тима, по пути стягивающего с себя всю небогатую одёжку, в которую он завернулся с утра, чем дальше, тем больше шатало, колотило, уводило в больной и нездоровый мандраж; нервы бегали по остям натянутыми спицами, в ушах назойливо звенело и шумело, под черепом что-то набухало, мокрело, скреблось, в глазах обосновывалась марлевая чернота. Ему адски хотелось остановиться и здесь же рухнуть навзничь на умирающую жёлтую траву, на холодную влажную землю, на бордюр, да хоть на истоптанный грязными и лужными ногами асфальт — куда, господи, угодно, лишь бы хоть немного отдышаться, передохнуть и не свалиться в пугающий обморок, но останавливаться было категорически нельзя: по пятам всё ещё преспокойно пёрся прицепившийся в дороге психопат. Психопат этот был чересчур высок, широк в плечах и груди, кудлат, лохмат, внушителен и даже в чём-то пугающ: носил длинный чёрный загривок, стрелял из-под сбившихся кучерявых прядок холодными волчьими глазищами, скалил в неприятной ухмылке клыки, дышал ощутимым раздражением, гадил направо и налево прокуренными сигаретами и постоянно о чём-нибудь трепался — причём делал это строго-настрого сам с собой, потому как Тим не спрашивал, не отвечал и вообще всеми силами старался не прислушиваться, чтобы ненароком не… Просто, всякого случая ради, что-нибудь не. Продолжая со всех сторон больную игру в напрягающие догонялки, они миновали три полукружных улицы, прошли вдоль супермаркета, куда Тим хотел заскочить, но отчего-то побоялся и не стал, небольшого городского канала, где единственным тоскливым напоминанием о некогда чистой воде служили две печальные утки, кое-как плавающие среди гниющих помоев и дрейфующей поплавками пластмассы. После — свернули в парк. Именно в парке Тиму резко поплохело, изношенное тело предупредило, что долго подобного темпа не выдержит, руки и ноги согнула дрожь, над головой вспорхнуло шесть тысяч вынырнувших из сдающего сознания альбатросов; мальчишка на скорую руку расстегнул куртку — вырвал несколько пуговиц, затоптав те в лужи ногами, — сорвал с глотки шарф, кое-как выпутался из верхней одежды, перекинул ту через плечо и, спотыкаясь, уже не пошёл дальше, а откровенно пополз. Его чёртов помешанный преследователь, как будто бы на порядок встревоженный, с несколько раз предложивший познакомиться и напрочь проигнорировавший односмысленный хлёсткий отказ, проявил на этом поразительную учтивость: вместо того чтобы перегонять и преграждать путь — сбавил темп тоже, поплёлся сзади в метрах трёх или пяти, намекнул, что было бы неплохо им обоим присесть и перевести дух. Задумчиво понаблюдал, как паренёк, едва не свалившись на ровном месте, нечто невнятное и очень мокрое прохрипел, закашлялся, стянул с себя ещё и худую вязаную кофтёнку, оставшись в одной футболке в колкие да вызывающие робкое сомнение плюс семь, преодолел ещё с несколько десятков метров… И, наконец, сдался. Придерживаясь руками — куртка и кофта его в это время свалились, оставшись незамеченными лежать, на бетон — за деревья и огородки, добрался до первой попавшейся скамейки, с горем пополам на ту сполз, откинулся на спинку, ударившись взлохмаченным чалым затылком, и принялся жадно да полумёртво втягивать еле справляющимся ртом холодный сырой воздух. Лицо его жрала накрапывающая испарина, глаза чахли краснотой, и к моменту, когда преследующий мальчишку Джек Хэллоу деликатно подхватил с земли попахивающую больницей одёжку да непритязательно умостился рядышком на той же скамейке — детёныш полностью прекратил на него и рычать, и проявлять хоть какое-то недовольство. Разбито поблагодарил — прокаркал запутавшимся в колючках терновым воронёнком — за возвращённую одежду, ощупал ту, скосил невидящий взгляд, а после невзначай — стеснялся он при этом так, что Тики пробрало на неуместный хохот — спросил, нет ли у того чего-нибудь попить. Попить не было, но, благо, что парк оставался парком, тетушек да дядюшек в синих фартуках по пути сюда они миновали немало, поэтому мужчина, очень настойчиво наказав глупому детёнышу оставаться там, где тот и сидел, за несколько битых минут сходил туда и обратно, принёс бутыль воды и пакет холодного апельсинового сока, несколько удивился, когда и впрямь обнаружил мелкого там же, где и оставил, и, внимательно изучив бледное-бледное, как моль по зиме, лицо, протянул ему на выбор и то и другое, ощутив странное удовлетворение, когда зверёныш не стал выделываться и радостно похлебал из обеих ёмкостей сразу. Поглощённая жидкость его немного подбодрила, мордаха от этого каплю посвежела, дышать он стал легче, а пить продолжал до тех пор, пока не иссушил полностью всё. Только после этого, аккуратно сгрудив картон и пластик в притулившуюся рядом урну, скомканно и смущённо повторно поблагодарив опешившего от незаслуженной задушевности мужчину, поёжившись и закутавшись в куртку без кофты, сконфуженно спросил, что он может сделать в ответ, чтобы за оказанную помощь расплатиться. Наверное, обходиться одними словами он категорически не привык — тут же полез в карман, звякнув глупыми бестолковыми деньжатами да тихонько спросив, в какую цену всё это обошлось, и удивлённо замер, когда Хэллоу, и без того понявший, куда мелкий болван пошёл клонить, ухватил того за руку, похмурнев в лице да недовольно качнув головой. Подержал так немного, крепко сжимая спрятанные под перчатками пальцы, увлечённо погладил по запястью и, выдохнув последний клуб ментолового пара да отшвырнув на газон недокуренную сигарету, задумчиво выговорил: — Не нужны мне твои монетки, мальчик. Оставь их лучше себе. Не позорь меня так. Если уж хочешь расквитаться услугой за услугу, то я с радостью подскажу тебе способ куда более для меня… приятный. Мальчоныш на это заявление отреагировал не то чтобы шибко доверчиво: прищурил тонкие напыженные ресницы, закусил узкую полоску нижней губы, пожевал ту, чуточку отвёл взгляд, руку, впрочем, никуда вырывать не став, и, боднув наудачу обутой в кроссовок ногой завалявшийся жёлто-липовый листок, попытавшийся к нему прилипнуть, тихо пробурчал: — И что же это за ?приятный? способ такой? Джеку, ни разу не чтецу чужих душ и вообще тому, кто на всё чужое обычно с чувством клал, купаясь в собственном эгоистичном море, отчего-то вдруг подумалось, что голос у мелкого кунька-пересмешника был таким… холодным. Даже не как январский декабрь, а, скорее, как госпитальный март, когда всё хрупкое, звонкое, ломкое, шаткое, гнётся первыми самоубийцами-подснежниками, рыдает по стокам, серится, ёжится и горит в облаках смирившимся с неизбежностью пилотом, обнявшим напоследок сорванный с горных верхушек цветок-эдельвейс. — Совсем ничего такого страшного, как ты, я вижу, вообразил, — лениво хмыкнув, хоть делать того и не хотелось, проговорил он, продолжая и продолжая оглаживать длинными ловчими пальцами чужое худенькое запястье, пошитое, должно быть, вовсе не из кожи да костей, а из птичьих перьев, перемолотых рисинок, прозрачного ситца да редкой лесной белянки. — Я бы просто хотел, чтобы ты поведал мне, что с тобой такое происходит и отчего ты такой грустный, малыш. Оттого, что неважно себя чувствуешь? Или всё наоборот, и чувствуешь ты себя неважно как раз потому, что грустишь? Так которое из двух, подскажи? На последней произнесённой букве, обёрнутой в учтивый бархат — понять, притворялся он сейчас, пытаясь добиться желаемого, или впервые за долгое время не притворялся, взаправду ощутив к этому ребёнку нечто до неприличности оголённое и откровенное, у Джека никак не получалось, — в виски клюнула непривычная и в чём-то потешная мысль, что к этой вот гладкой нежной щеке, на которой прочертился заросший след от старого красного шрама, а поверху вырос полупрозрачный птенцовый пушок, он бы очень и очень хотел прикоснуться только для того, чтобы просто… Прикоснуться. Потрогать. Погладить. Узнать. Мальчишка среагировал без особого энтузиазма: ещё разок покосился, всем видом давая понять, что послал бы его куда подальше, да уже не может, потому что, очевидно, был зайчиком совестливым и честным и припоминал за собой должок, который так удачно придумал для себя сам. В итоге он сник, отвернулся подальше да только тихо и раздробленно буркнул, оказываясь вруном настолько никчёмным и неумелым, чтобы тем самым уговорить прищурившегося Хэллоу смилостивиться и дать ему, глупому маленькому плутишке, договорить: — Не грустный я ничего… и не плохо мне вовсе. То есть плохо немного, но это не потому, что я грустный. И грустный я не потому, что мне плохо. И вообще я уже сказал же, что не грустный я, ну. Он бормотал что-то ещё, с каждой нотой срываясь на речь всё более тихую и шепотливую, а Джек внимательно слушал, запоминал, сливался с пришедшимся по душе голосом, погружался и ловил своё хтоническое подводное удовольствие с того, что тот даже пока не встал, тот так и оставался по-мальчишечьи ломким, похрипывающим, но звонким, даже близко не пытающимся надломиться и загрубеть. Только когда забавный несмышлёный зверёнок совсем смолк, принявшись нервозно смотреть на захваченную в плен руку, которую Хэллоу, к собственному сожалению, был вынужден там же и отпустить, мужчина, прицокнув о верхнее нёбо наконечником языка, с наигранным флёром трагичного водевиля выговорил тонкой надёжной пулей в высокий и чистый чёлочный лоб: — Мальчик, мальчик, милый мой мальчик… Ты выглядишь так, будто охраняющая твою судьбу звезда вчера по вечеру вдребезги взорвалась, а изо рта твоего, если ты вдруг сам не заметил, бьёт ложь. А ложь — это совсем не красиво, да будет тебе известно впредь. Так что, быть может, ты мне расскажешь всё-таки чуть более правдивую правду? Я ведь иначе от тебя, понимаешь ли, не отцеплюсь. Скамейка, выкрашенная в странную венозную синеву, отдающую надраенным до обмана мрамором, протяжно скрипнула, когда мальчишка, скрививший резко поджавшийся рот, попытался было встать, но… Отчего-то не встал — Джек удерживать не стал, рук не протянул, а тот, лишь немного подавшись вперёд, как-то весь разом ещё больше побледнел, стиснул покрепче зубы, булькнул проглоченным кашлем, спал в глазах и, ухватившись за поддерживающую перекладину, грузно да бессильно вернулся на прогретое насиженное местечко, вжавшись сгорбившейся спиной в грубую резную спинку. Серые волосы сразу истончились, обвисли на лицо сосульками и стручками погибших на ветру акаций, пальцы предприняли несколько бесплодных попыток разрезать железную древесину или, быть может, изломать на корню тусклые бесцветные ногти, но, в любом случае, рыпаться мальчонка на этом прекратил — отвёл от пристально наблюдающего мужчины лицо и, досадливо шмыгнув носом, сипло проговорил: — Далось оно вам, я не понимаю? Грустный — и грустный, плохо — и плохо — вам-то с этого что? Оставили бы меня в покое, и всё. — А ты этого хочешь? Действительно хочешь, чтобы я оставил тебя одного, ушёл и больше не возвращался? Вопрос прозвучал настолько неожиданно, что мальчишка с бубновым тузом между лопаток, который туда кто-то зачем-то когда-то пришил, резко прекратил от него прятаться: повернулся обратно, приподнял мгновенно запавшее в сердце растерянное и потерянное лицо, орущее каждой ресничкой о том, чтобы кто-нибудь прямо здесь и прямо сейчас его спас, хлопнул глазами, пошевелил ртом и… Собрался, наверное, сказать что-то о том, что, конечно же, хочет, иначе бы и не заикался, да почему-то вот… Не сказал. Распахнул коленки, запрятал между теми сложенные в замок ладони, понурил голову, понурился сам и, как-то совсем невесело промычав, пожал плечами, вышёптывая такое странное, такое смешное, такое детское и такое глупышковое, настолько, кажется, должное этого дурацкого взрослого преследователя немедленно пристыдить и остудить, что последний невольно и не особенно скромно рассмеялся: — Вы, если что, тоже не шибко весёлым выглядите. Пари держу, что тоже отчего-то там… грустите… вот. Так что я здесь такой не один. И я не идиот и хорошо это вижу, ясно? Сами вы… как звезда взорвавшаяся… — Во-первых, мальчик мой, не нужно мне, пожалуйста, ?выкать? — признаюсь, именно от тебя мне этого ?вы-вы-вы? слышать не хочется. Лучше зови меня Джеком. Джеком Хэллоу, если угодно. Но предпочтительнее, конечно, всё-таки просто Джеком. А во-вторых… — он ненадолго прервался, потянулся в карман, нащупал там портсигар, вынул сигарету, затеплил не зажигалкой, а выуженной из другого кармана коробочной спичкой, и, хорошенько надымив в нагруженное желтками да хворостинами небо, без всяких проблем согласился, — конечно, мне тоже далеко не весело, ты верно это подметил. Мальчишка рядом зашебуршился. Нервозно поёрзал, пришибленный, кажется, тем, что смутить и устыдить у него совершенно не получилось, и человек рядом по привычному подростковому мыслить не стал, не сумел, не захотел — что он там вообще, этот ?просто-Джек?? Поболтал от досады завёрнутыми в голубые джинсики ногами, и уже потом, сбившись в этакий зябучий комок, так испуганно, будто собирался поцеловать дуло заряженного пистолета, спросил: — И… почему…? Хэллоу, до внутренней дрожи обрадованный тем, что ручной на деле зверёныш так охотно бросался на предложенные наживки, заглатывая те вящей предсказуемой непредсказуемостью, затянулся ещё один раз, выпустил на волю клуб особо едкого смога, посмотрел на белого птенчика с возросшей в градусе заинтересованностью и, в чём-то да где-то обескуражив даже самого себя, признался: — Это не очень честный вопрос со стороны того, кто не пожелал отвечать на него сам, не находишь? Но, так и быть, бить той же картой я не стану, поэтому скажу тебе правду: если я и грустный, то лишь потому, что устал. Устал от своей жизни, устал от самого себя, устал от этого чёртового одиночества, которое бросается на меня, будто блоха на чумного… Если призадуматься, отнюдь не ложью станет то, что я уже который месяц пассивно подыскиваю способ положить всему этому непритязательный бесславный конец — чтобы такой, знаешь, безболезненный и не обидный, в чём-то даже красивый и до извращённого надрая блестящий, но… способ, к сожалению, не находится. А те, которые придумали до меня, мне по тем или иным причинам, уж прости, не подходят. Поэтому и только поэтому я всё ещё здесь: сижу и донимаю тебя вместо того, чтобы где-нибудь истекать кровью да беспробудно хорониться. Вот и причина, почему я, как ты сказал, грустный. Такой ответ тебя устроит? Мальчик недоверчиво тявкнул зарывшимся в колкий наст лисёнком, выглядя при этом так, будто вот-вот собирался разбиться, взорваться, погаснуть, просто-напросто уйти. Хоть и не в том, ножном да лапном, наверное, смысле. Что-то маленькое, едва различимое, похожее на крохотные игривые снарядики, которыми игрались в песочницах старые дети, просквозило в отражающих осень глазах, после чего детёныш сдал, осунулся, подобрался и, потеребив собственные пальцы, так тихо, что у Джека едва получилось разобрать, прошептал: — Я… я… меня Тимом зовут… вот. Тимом Уолкером, если вдруг… вам… тебе… оно зачем-то нужно… интересно… если просто… вдруг. — ?Уолкером?, говоришь? — Джек придвинулся поближе, незаметно задев по дрогнувшему плечу локтем. Посмотрел с разгорающимся на дне кратерных зрачков-пещер интересом, а после, слизнув с губ порох и пепел, ухмыльнувшись одними глазами-волчинниками, с какого-то чёрта сообщил: — В таком случае это просто судьба, мальчик мой. Нам с тобой встретиться в этот печальный да простуженный хмарый день — никакая не случайность, а та самая что-ни-на-есть-судьба, понимаешь? Мальчишка, снова побледневший до стонущего в Рождество зимнего затмения, хотя бы не прокричал и не особачился на пересекающие личную границу шуточки, но ещё более растерянно и напряжённо покачал головой, выдавая одно скомканное: — Нет. — Потом, чуть позже, так, вероятно, и не справившись с забравшимся в жилы любопытством, на всякий случай уточнил: — В каком смысле… ?судьба?…? Почему…? С чего вы… ты вообще…? — С того, мальчик мой, что Уолкеры — они сами по себе для меня очень и очень судьбоносные. Не буду вдаваться в скучные и никому не нужные подробности, чтобы не выглядеть в твоих глазах непроходимым нудным стариком, но вот, например, Джон Уолкер. Был такой человек, который в своё время изобрёл удобные серные спички. До этого спички, конечно, водились тоже, но, знаешь ли, какие-то сплошь аморальные и неудобные в применении: назывались они химическими, и от любого случайного трения практически с места взрывались, зачиная прожорливый пожар прямо в кармане того несчастного, кто их при себе носил — говорят, в ту пору много славных европейцев полегло от пагубного пристрастия затянуться привезённой с южных островов папироской. Я вообще иногда подумываю, что не крылась ли загадочная да мистическая причина большого лондонского кострища не в чём-то великом, что они там пытаются найти, а в такой вот скромной спичке-убийце — почему бы, собственно, и нет… — на время Хэллоу замолк, отряхнулся отсвалившейся на колени копоти, взъерошил себе волосы и, пронзив распахнувшего глаза мальчишку солнечной да пьяной — и, что самое страшное, искреннейшей из искренних — улыбкой, уже гораздо мягче да притягательнее промурлыкал: — Как бы там ни было, после всей этой вакханалии в свет пришёл упомянутый мной Джон Уолкер, ставший впоследствии святым спасителем всех обездоленно курящих. Выходит, в том числе и меня. Видишь? Это, малыш, очень важное и знаковое имя, а в случайности я, извини уж за это, глупости верить не имею. Тим, чем дальше, тем больше похожий на маленькую зимнюю пташку, нахохлившуюся под белым дождём да затонувшую в бесконечном сне безымянного бога, наверное, хотел что-то сказать — открыл, но почти тут же закрыл обратно рот, вновь торопливо отвёл взгляд, из птицы обратившись в грустного ваксового Пьеро, спящего у обочины да поющего тем, кто не хотел услышать, про жгущийся жестокий февраль, собирающийся сдетонировать тогда, когда мимо пройдёт ровно трёхсотый глухой, чужой да незрячий. Джек успел подумать про этот чёртов инфернальный холод, про серь и бель, про тех немногих, кто рано или поздно созревал, доходил до запрятанной от всякой карты точки, заслуживал особой божеской милости и становился, разрываясь на много кровящихся частиц, воющей в одиночестве страшной чёрной дырой — эти чёрные дыры оставались единственными на всей подыхающей планете, кто знал: бесполезная сумма вынесенных страданий неизменно дает в конце один лишь гремучий абсурд и больше абсолютно ни-че-го. Потом же мальчишка, собравшись каждым своим комочком так, чтобы теперь уж точно показать — совсем скоро рванёт, спокойно, но горько, что мутная кофейная кровь, выдохнул: — Только этот конкретный Уолкер не сможет вам… тебе ничего дать. Ничем… помочь, я имею в виду. Он бы, может, и рад, но… он правда не сможет. Так что на этот раз судьба тебя… немножечко обманула... Джек. Холод был уже не холодом, а какой-то битой ухмыляющейся бесовщиной; в подсердечном окопе Джека что-то стонало, ерошилось хворостом и валежником, переваливалось с бока на бок, вспыхивало нехорошим кусающим огневищем, растопленным последним розовым буком. Мальчишеское лицо, прошитое стежками, крестиками и нитками, почему-то запестрило просунувшимися сквозь кожу белыми розами, крохкими кладбищенскими феями, и нужно было, позарез нужно было что-то сказать, найти то проклятое заветное слово, которое кто-то засадил в железный сундук, обитый белой сосной, да зарыл глубоко в землистые ядра, но вышло только скребнуть зубами о зубы, проклясть растёкшуюся в пазухах слабость и глубоко, не по самому себе, распято и так, будто в рот на четыре пальца забилось душащего снега, выдавить: — Почему, мальчик…? — Почему…? — маленький тусклый птенчик страшной земной химии подался вперёд, упёрся ладонями о скамейку, кое-как приподнялся, размазал по асфальту ластящийся к ноге жёлтый липовый лист, убивая в том беззащитный зародыш скулящего мотылькового собачоныша… — Да потому что сдохну я скоро, вот и все ?почему?. Кого я могу спасти, когда сам в этом спасении нуждаюсь, а его мне никто уже не даст… Ты же наверняка знаешь эти нечестные буквы, когда не рак, но тоже уже всё? И вот. И прости. Но спаситель из меня, понимаешь ли, хреновый. Схватить его за руку, за ногу, за волосы, за глотку, за сердце, за душу — Джек хотел. Так истово хотел, что под сомкнувшимися рёбрами ныло хлорированной тоской, отдавалось на языке терпким привкусом кислого красного чая, жрало и гложило, прорастало заговорённой томагавковой травой, уходящей на полтора метра в мясо, а сверху кидающей густой железный лес, пробивающий макушками паутинку податливой плоти… Но когда мальчишка всё-таки поднялся, когда вяло извинился, стараясь на него не смотреть, когда наклонился, зачем-то поднял то, что осталось от листа, и запрятал его к себе в карман, запахнул поглубже куртку да поковылял, прихрамывая, прочь, пробиваясь сквозь лопатки ломаными зигзагами надруганных крыльев — опустошённый, серый, горький волчий Хэллоу так и остался сидеть на чёртовой пригвоздившей скамейке, продолжая глупо и пусто глядеть зовущему мальчишке вслед да до дыр сминать в скрючившихся пальцах оставленную на болезненную память кофту, занимающуюся мокрым болотным торфом и застилающим глаза прозрачно-стеклянным дымком.