18. Могила (1/2)
Через полторы недели с венком, пластиковыми тарелками и стаканчиками, бутылкой тархуна и совсем не уверенный в себе я еду на Финляндский вокзал. Ваня ждёт около выхода из метро. Машет мне рукой. У самого в руках искусственные белые цветы. На плечах рюкзак. Он сказал, что пожарит блинов. Блины я готовить не умел, а Ваня сказал, что попробует. Их мы выбрали, когда решали, что принести на могилу – что бы мать хотела. Я силился вспомнить, что ей нравилось самой из её собственной стряпни, но ничего не вспомнил. Она готовила всё и ела всё. Она спрашивала у меня, чего я хочу, но я никогда, кажется, не слышал от неё, чего хочет она сама. В кондитерских она смотрела на пирожные, но потом готовила их сама. Я никогда не сомневался в её навыках и считал, что её домашняя готовка может побороться с тем, что делается на предприятии, но на всякий случай я купил несколько корзинок и эклеров.
На вокзале мы берём билеты на электричку до Ковалёво. Едем час. Ещё семь минут добираемся до кладбища и ещё больше часа ищем могилу. Деревянная табличка с рядом цифр и фамилией Добролюбова. Без ограждения и надгробья. Выглядит голой и забитой.
Ваня достаёт телефон:
— Я отмечу, где она, и скину тебе.
Хотя я даже не говорил, что опять приду сюда.
— Спасибо.
Ставлю пакет на землю и продеваю венок на табличку. Он ложится на землю, и всё это кажется таким неправильным. Вокруг зелёные деревья, стоит солнечная погода, могилы с памятниками за ограждениями, некоторые заброшены, некоторые облагорожены, и… её могила с краю, без оградки, без имени, без даты смерти. У неё ничего нет, как ничего не было при жизни.
Ваня кладёт цветы рядом и спрашивает:
— Разложимся?
Я киваю. Достаю посуду, зелёную газировку, пакет с пирожными. Не зная, куда положить, кладу сверху на пакет, который расстелил на земле.
— Почему тархун?
— Не знаю… Помню, что его она покупала.
Ваня тянет «хм-м» и открывает рюкзак.
Достаёт контейнеры и сгущёнку в пластиковой бутылке. Потом осматривается. Ставит их рядом с тарелками. Из внешних карманов рюкзака достаёт ещё пару пакетов и один протягивает мне.
— Сядем, что ли.
Я соглашаюсь. Мы садимся перед «могилой». Ваня открывает тарелки, две оставляет нам, третью кладёт рядом с цветами. Открывает блины и накладывает, сначала матери, потом нам. Пакет с пирожными я не могу развязать, поэтому рву. Тоже ложу сначала ей, потом нам.
— Ты будешь корзинку или эклер? — спрашиваю у Вани.
— А ты что хочешь?
Я жму плечами. Ваня слегка улыбается и берёт корзинку. Потом – бутылку со сгущёнкой и открывает её, наливает в тарелку матери. Пока у нас лежат пирожные, он отставляет её на пакет и тянется за стаканчиками. Разливает тархун.
Скромные поминки, о которых никто не просил.
Я сую в рот эклер и откусываю. Хотела бы она такого? Чего… она вообще ждала после своей смерти? После того, как сама хотела умереть? О чём она думала? И думала ли?.. В последнее время навряд ли, но до этого наверняка же что-то… Когда-то. Или нет? Я, например, не думаю о том, что будет после моей смерти. Я не думаю, кто будет заниматься моими похоронами, я не думаю, сколько это будет стоить, я не думаю… о том, кто будет горевать. А я даже по матери… даже для неё я этого сделать не могу. Я даже на её могилу прийти не мог, и не потому, что не думал, думал, пару раз, но думал и… боялся. Боялся прийти сюда и увидеть, на что теперь она похожа.
Я дожёвываю эклер и беру блин.
— Они толстыми получились, — говорит Ваня, слизывая крем с пальцев, — переборщил. Но вроде бы прожарил.
Я смотрю. И впрямь, толстые. Миллиметр? У матери блины были тонкими, лёгкими и сладкими. Мне они нравились. И фаршированные у неё хорошие были. И, когда она готовила, она улыбалась. Смотрела на меня и спрашивала, голодный ли я, как у меня дела в школе, подружился ли я с кем-нибудь, как мне с учителями. Я откусываю, жую, добавляю в тарелку сгущёнку.
Помню, как она примеряла на меня костюм на первое сентября, как измеряла, делала пометки, а потом садилась за швейную машинку. Говорила: «Сейчас всё будет», и всё было. Прямо сейчас. Ещё я помню, как она вязала мне свитера, носки, была даже пара шарфов. Я беру второй блин, обмазываю в сгущёнке. Один точно потерял, другим зацепился за гвоздь и порвал. Она не ругалась, просто сказала, что свяжет ещё, и садилась распутывать. А я смотрел за движениями её рук – они знали, что делают. Когда Ваня впервые увидел её, он обратил внимание на них, но теперь, когда я что-то вспоминаю, я вижу, что руки у неё всегда были тонкими и сама по себе она была худой. Не настолько сильно, когда заболела, но довольно-таки.
Я съедаю третий блин. Со сгущёнкой идёт лучше. Вкусно, но не так, как у матери. По-другому. Ваня копошится в рюкзаке. Достаёт ещё термосы. Его стакан с тархуном пуст, к своему я даже не притронулся. Беру и выпиваю. Потом наливаю ещё и заглатываю махом. Так в меня входит четыре стакана. Сам не знаю, что на меня нашло, жажды я не чувствовал, а от сладкого во рту теперь всё вязнет. Я тру губы. Смотрю на табличку. На фамилию. «Добролюбова», и к горлу подступает. Я давлю это чувство глотками, но оно не унимается. Я опускаю глаза на пустую тарелку и стакан. Сердце колет, будто его стискивает рука с иглами на ладони. Я начинаю дышать через рот.
Человек смертен. По сравнению с космосом он ничто. Его проблемы – мелочь. Он не может даже в полной мере контролировать себя. Он не в ответе за свои эмоции. Я прижимаю ноги к груди и сердце щемит. Депрессия может просто прийти и свалить тебя с ног, и ты ничего не сможешь с этим поделать. Мать ничего не могла с этим поделать. С этим почти ничего не могу поделать я. Вжимаю голову в колени. Я делаю, правда, стараюсь, как старался помочь ей, но ничего не происходит. Мне говорили, исцеление – это долгий путь, не будет волшебства, будет больно и горько, но потом – когда наконец-то станет лучше, я смогу оценить плоды своих трудов, но сейчас – сейчас я ничего не могу оценить, кроме краха, который меня преследует. Который преследовал мать. Лицо опять всё скукожено, мышцы напряжены, сердце колет от каждого сокращения.
Я вспоминаю, как Ваня говорил, почему так важно быть живым. Я поднимаю глаза на табличку. Дело не только в том, что умирать «жалко», дело в том, что сегодня или завтра может быть найдено лекарство, сегодня или завтра может стать лучше: если человек умрёт, мы никогда не узнаем, был ли у него этот шанс. Если умрёт, его точно ничего не ждёт. Но пока он жив – шанс, хоть и мизерный, но есть. А также сегодня или завтра можно найти свой смысл, свою отдушину, которая будет держать на ногах. Это могут быть даже деньги, мечта путешествовать, уличное животное или ребёнок – всё что угодно. И оно может появиться из ниоткуда, но если ты умрёшь – ты никогда не узнаешь, получишь ли ты этот заветный шанс или нет, но если будешь жить, если будешь делать хоть что-то, то что-нибудь да выйдет.