Часть 5. Посвятим свои сердца: краткий экскурс по маскировке (1/2)
Прошёл год с тех пор, как мы вошли в эту страну, или даже больше. Я уже перестала считать дни и месяцы, а узнавала о них лишь потому, что кто-то из детей напоминал. Вот уже год прошёл с того дня, как четверо сопляков и алкоголичка принесли сюда смерть, голод и чувство бескрайней безнадёжности местным жителям. Как мы потом случайно услышали, город, который теперь вымер, назывался Шиганшина; мы легко перемешались с такими же израненными и голодными беженцами оттуда. Странно даже не то, что мы влились в эту толпу, но то, что и сами стали ею. Как наказание за то, что совершили.
Не знаю, смирилась ли я с тем, что застряла тут.
Операция всё ещё была в силе. Координата пока сама себя не нашла, и мы её тоже, только собрали бесполезные слухи. На практике всё свелось к тому, чтобы не сдохнуть от холеры, гниющей воды и собственной дурной крови. Так что мы держались вместе. Хотя по-честному? Я вообще ничего тут не решала. Я просто жила внутри этого хаоса. Пушка всё ещё висела у меня на поясе, под рубашкой, и никто об этом не знал. Никто даже не догадывался, что по ночам я просыпаюсь с ладонью на рукояти, потому что это единственное, что ещё напоминает мне, кто я. Так мы и жили: день за днём, шаг за шагом, в лагере, где умирали быстрее, чем успевали записывать имена.
А потом появилась она.
Рута.
И весь мой контроль пошёл к чертям.
Так уж случилось, что в местах содержания беженцев было, мягко говоря, не очень. Поэтому вспышка лихорадки, которая за сутки превратилась в эпидемию, была скорее логичной и закономерной, чем хоть сколько-нибудь удивительной. Карантинный лагерь под стеной Роза вонял смертью. Даже не трупной — к такой со временем привыкаешь. Это был другой запах: перегретых тел, застоявшегося страха, гниющих бинтов, пота и липкой надежды.
Я шла сквозь всё это как через болотную жижу. Плевать, что было жарко. Плевать, что одежда прилипала к телу, а волосы спутались и пахли, как солдатские носки. У меня под рубашкой была пушка. И этого было достаточно, чтобы не чувствовать себя совсем беззащитной даже перед лицом смертельной болезни.
Энни и Райнер ушли с утра — искать, где переждать ночь. Бертольд пытался раздобыть воду. А я искала сигареты. Без них мне было куда хуже, чем без той же воды. Руту я заметила не сразу. Она двигалась по лагерю так, будто всё это, происходящее вокруг, не про неё. Как будто вой, грязь, стон, вонь, детский плач и окровавленные бинты — лишь слабые волны на фоне её личного цунами.
Она была среднего роста, загорелая. Волосы — чуть волнистые, русые, собранные в небрежный пучок. Руки — в шрамах и ссадинах, но точные и уверенные. Глаза — серо-зелёные, с тем самым взглядом, в котором не было ни жалости, ни пафоса, но было безграничное терпение. Такая, знаете, доброта, которая ничего не требует взамен. Она носила светлую рубаху с засученными рукавами и длинную юбку, на которой всё время были пятна: кровь, мазь, пыль, адская смесь быта и боли.
В ней не было героизма, но было спокойствие, как затишье перед бурей. И, может быть, именно поэтому я к ней и потянулась. Потому что в ней слышалась та самая, почти физическая интонация Моди. Та же выносливая доброта. Та же нелепая, упрямая вера в то, что люди — не мусор. Взять хотя бы того же Паскаля, к которому она так прикипела. Или я просто задолбалась. От воя, грязи, злобы, нытья и бесконечного страха. Хотелось чего-то... живого.
— Эй, у тебя кровь идёт, — сказала она, когда я проходила мимо.
Я не помню, что там было — порез, царапина, старая рана — но она схватила меня за локоть, и я чуть не схватила пистолет и не выстрелила ей в лицо на автомате. Вот в таком напряжении мне приходилось быть всё это время.
— Не трогай меня, — выдала я сухо.
— Хорошо, — кивнула она, не моргнув. — Но у тебя открытая рана. Занесёшь туда заразу — особенно здесь — и станешь следующей, кого мы сожжём на братском костре.
Я смотрела на неё. В глаза, в которых не было жалости, а только понимание. Только чёртова выносливость, от которой меня затрясло. Она отвела меня в импровизированный лагерный госпиталь, представлявший собой шатёр из брезента и палок с тряпками вместо дверей. Внутри — раскладушки, жестянки, бинты, остатки жизней, которые вот-вот потухнут навсегда.
— Кто ты такая? — спросила я, когда она мыла мне рану.
— Рута, — ответила она просто. — Просто Рута. А ты?
— Джой.
— «Радость»? — хмыкнула. — Что-то не похоже.
— Спасибо, я стараюсь, — ответила я с ноткой грубости, о которой сейчас жалею.
С этого всё началось. А дальше — всё пошло по наклонной. Я возвращалась в её шатёр снова и снова: с царапиной, с надорванным запястьем, с бессонницей, а иногда просто потому что мне хотелось побыть рядом с кем-то, кто был старше тринадцати лет. Она не задавала вопросов и не пыталась залезть мне в душу с благими намерениями. Просто делала своё.
А потом слегла Энни.
Тихо, как всё, что она делала. Энни не ныла, не звала, просто однажды перестала вставать с постели. Перестала есть и отвечать. Её руки стали обжигающе горячими, как раскалённый металл, а глаза — мутными, будто стекло в тумане.
Я принесла её к Руте на руках. И, если честно, тогда впервые за всё это время на острове мне стало по-настоящему страшно. Потерять её вот так означало бы фатальный провал не только для миссии, но и для меня самой. Я бы навсегда осталась с пустотой, которую не заткнёшь даже сарказмом и вином.
Рута не дрогнула. Приняла её, как принимают неизбежное: без охов и ахов, вскрикиваний «О боже, снова ребёнок!», а с ватками и какими-никакими лекарствами вместо доспехов. Она уложила Энни рядом с другими и дала воды. Подвесила капельницу — хлипкую конструкцию из фляг и трубок, собранную вручную ей же.
На следующий день слегла я.
Будто тело решило: «Раз уж Энни в безопасности — можно больше не держаться». Я не дотерпела до вечера, а просто вырубилась на грязной подстилке. Очнулась ночью, в темноте. Пахло потом, травой и чем-то приторным: то ли мятой, то ли какой-то другой знакомой растительностью. Рута сидела рядом и вытирала мне лоб. Она что-то бормотала себе под нос — не молитву, но что-то похожее на список дел или рецепт постного пирога.
— Ты не обязана, — прошептала я, губы еле шевелились.
— А ты обязана выжить, — ответила она, как будто это диагноз. — Ради своей племянницы.
Я повернула голову — Энни лежала рядом. Она дышала тяжело, горячо, как пёс под стрехой. Прохладные пальцы Руты снова коснулись моего лба, и я сильно сжала их, будто они удерживали меня от падения.
— Я не знаю, кто ты, — сказала она тихо. — Но внутри у тебя что-то треснуло. И ты маскируешь это вином, оружием и иронией. Это не лечение, Джой. Это просто медленный суицид. Заканчивай.
Я хотела ответить, но язык лежал на дне рта, как мёртвый. Меня хватило ровно на то, чтобы просто держать её за запястье и не отпускать. Больше ничего и не нужно было: ни слов, ни жалости, ни попыток понять. Только это молчание между нами. Мы сидели рядом. Две поломанные, найденные друг другом в момент, когда сломанные вещи обычно выбрасывают.
Через пару дней мне стало лучше, и я ушла, даже не обернулась. Если вы помните, то я не из тех, кто спотыкается о прощания. Мне всегда было проще уйти до того, как придёт пора благодарностей и прочей херни под названием «чувства».
Мне нечего было ответить на её доброту, но она и не требовала. К тому же я знала, почему Рута работает тут — из-за нас, из-за пролома в Шиганшине, из-за дырищи в стене Мария, через которую вломились титаны, как чума.
И пусть ни Зик, ни Марсель не сказали мне, как именно собирались проникнуть за стены, — неважно. Мне тогда и не хотелось спрашивать. Я ведь из тех, кто не командует. Я — солдат. Выполняю приказы: чётко, ровно и на «отлично». Я никого не воспитываю, не раздаю приказы и не спасаю.
А потом случилось то, о чём я буду помнить всегда и жалеть, что у меня не нашлось пары хороших слов для неё.
Рута умерла через две недели. Лихорадка сожрала её, как титан — без какой-либо жалости. Мне было... больно. Но в очередной раз я убедилась: а) врачи — чокнутые; б) доброта не спасает; в) любовь не лечит; г) сопереживание — миф.
Этот мир жрёт тех, кто пытается быть хорошим. Я не пришла на её сожжение. У меня была своя форма траура. Я уселась на крыше заброшенного сарая с бутылкой дешёвого вина и с найденной наконец пачкой сигарет. Оттуда открывался чудесный вид на небо, в которое поднимался чёрный дым от погребального костра.
Рядом молча сел Райнер.
— Как ты, Джой? Я... я переживал. Энни уже идёт на поправку… — он снова замолчал, глотнул воздух. — Мне жаль Руту. Без неё…
— Да-да, малыш. Ой, то есть — командир, — я изогнула рот во что-то, отдалённо похожее на улыбку, и повернулась к нему. — Спасибо за сочувствие. Очень тронуло.
Райнер положил мне руку на плечо. Я не стала рычать или отбиваться.
— Мы с тобой, Райнер, разрушили не только стену Мария, — сказала я. — Мы — ты, я, Энни, Берти — ходячая брешь. Смерть рядом с нами с детства. Сколько ещё должно сдохнуть, прежде чем наступит хоть какой-то мир? Когда он придёт в равновесие?
Он ничего не сказал. Только передал мне фляжку. Ту самую, от Моди. Смерть Руты стала очередной дырой в моём доспехе. Она ничего не изменила, но я стала злее. Я перестала касаться людей. Даже тех, кого прикрывала. Даже себя.
После Шиганшины Райнер, Энни, Бертольд и я стали семьёй. Искажённой, уродливой, но нас связывала одна тайна. Мы — убийцы. И знали это слишком хорошо.
Когда солнце село, в городе повисла липкая, вязкая, почти сальная тишина. Я вышла из лагеря и направилась в бар Троста, но не потому что хотела напиться. Скорее по инерции: вечер, нервы и вино. Всё как дома.
Ну… почти.
***Бар был тускло освещён, пах пивом, потом и уставшими мужчинами — этот букет ароматов я бы назвала «вонь стабильности». Усевшись за стойку и заказав вино, я всем сердцем хотела как можно скорее его выпить. Да, оно было терпким, чужим и не имевшим ничего общего с тем, к которому я привыкла в Марлии. Но я пила, потому что это было лучше, чем чувствовать.
И тут рядом со мной тихо и даже почти грациозно присел мужчина в форменной куртке с гербом — две розы. Это был солдат Гарнизона, это мне уже было известно.
— Вы из Шиганшины? — спросил он мягко, почти с сочувствием.
Я не ответила сразу. Сделала вид, что думаю. Потом медленно кивнула.
— Понимаю. Вы, должно быть, напуганы…
Я усмехнулась краем рта:
— Напугана? Нет. Я давно уже воспринимаю эту жизнь не как подарок на день рождения, а как... кусок говна, — его взгляд стал настороженным, и я поняла, что перегнула. Сбросила обороты. — Хотя да. Немного. После лихорадки в лагере — всё пугает. Меня зовут Джой Уи… — я осеклась. Чёрт. — Джой Харт. Моё имя Джой Харт.
Вот так, спустя год, я впервые назвала себе новое имя. Придумала его за пять секунд. В лагере фамилии никому были не нужны. Имени хватало. Я была единственной Джой среди этой обугленной серости — и это имя тут не пользовалось популярностью.
— Я Густав. Гарнизон, как видишь. Обычно не пью. Но сегодня… повод есть.
— Повышение? — спросила я с дежурной ленцой, но внутри уже щёлкал переключатель. Потенциальный контакт. Полезный.
Он улыбнулся, и эта улыбка была слишком честной для мужчины. Или просто мне попадались одни дебилы. Я прониклась и чуть ослабила хватку на внутреннем предохранителе.
— Да. Повышение. С этим вы угадали.
— Тогда поздравляю, Густав. Этому миру бы не мешало отмечать что-то, кроме похорон.
Он купил мне бутылку вина. Не бокал — бутылку. И мы разговорились: про Шиганшину, про титанов, про мёртвых, про реформы. Я слушала и запоминала, он улыбался и задавал мне вопросы. И я делала то же самое, но осторожно.
— Ближе всех к королю — Военная полиция, — сказал он, отпивая вино из бокала. — Туда попадают десять лучших из каждого выпуска. Прямой путь к центральной власти.
У меня в голове тут же встали Райнер, Энни и Бертольд — в новой форме Военной полиции. Оттуда явно найти Координату было бы проще, чем из сраного лагеря беженцев.
— То есть они ближе всего к Рейсу? — ляпнула я, и в ту же секунду захотелось дать себе по губам.
Он нахмурился, но всё же улыбнулся.