акт III (1/2)
Люцифер покидает свою квартиру, оставляя Аластора запертым в одиночестве, и всё становится другим: безжизненность накаляется, гнетущая пустота звенит в груди дольше и беспощаднее. это не значит, что с Люцифером всё прямо противоположное. нет, просто этот странный человек добавляет незнакомые ноты в звон пустоты — те самые, которые хочется подобрать на слух, роняя пальцы на гладкие клавиши фортепиано, их хочется научиться играть без подсказок и чужой помощи.
и это раздражает. запертый в четырех стенах, Аластор чувствует, как в животе подмывает что-то, похожее на непризнанную зависть. в конце концов, у Люцифера есть то, чего нет у Аластора: оболочка нормальной жизни. все эти светские мероприятия, интеллектуальные собрания, посиделки за чашечкой кофе и парой скуренных сигарет — пусть и фикция, пустая трата времени в глазах брюнета. но сам он лишен даже такой мелочи. и тут проявляется забавная амбивалентность: хочется отобрать эту оболочку, а после либо разбить её вдребезги (чтобы ни у кого подобного не было), либо забрать себе (чтобы не испытывать нехватки).
по памяти стуча по клавишам, Аластор пытается оживить лунный свет Дебюсси<span class="footnote" id="fn_40065741_0"></span>: медитативно, изнуренно он перемещается по мелодии — вскользь, не с намерением опорочить, а чтобы вознести до абсолюта. когда он впервые воспроизвел отрывок этой композиции при Люцифере, блондин громко и самодовольно ухмыльнулся. по его реакции не было понятно — разозлился он или восхитился. но что-то внутри Аластора бесповоротно треснуло в этот момент. тогда же он и начал играть эту мелодию только при условии полного одиночества.
для молчаливого слушателя в лице своего надменного надзирателя Аластор выбирал что-то более подходящее: патетический Бетховен, нарочито мистический Мусоргский. Люцифер не скрывал своего мнения на его счет — он видел Аластора в грязи, в отвратительном цинизме и холодном бездушии. поэтому всё возвышенное и лёгкое брюнет оставлял для иных моментов: стоило дверному замку скрипнуть, как тут же его тянуло к фортепиано, чтобы воспроизвести Дебюсси и тот свет, что ниспадает на водную гладь в виде стройного переплетения ранимой музыки. но постоянно пальцы соскальзывали, второпях упирались не туда, и всё рушилось, словно карточный домик. одиночество было невыносимым.
— смерть — просто финал. такая же простая формальность, как завтрак по утрам.
вспоминая эти слова, Аластор невольно кривил губы в странной улыбке. странной она была потому, что улыбаться ему вовсе не хотелось, однако тело бунтовало, обнажая в подрагивающих губах то, что он звал ”подобием чувства вины” — кем-то навязанное ужасное ощущение. особый флёр незнакомых чувств усиливался от простого факта: эти слова были произнесены в момент совершения последнего убийства, после которого Аластора-то и поймали. именно Clair de Lune позволял так ярко вспоминать об этом. в порыве извращенной саморефлексии и отточенного мазохизма Аластор намеренно погружал себя в эти воспоминания: слабость рождалась из желания чувствовать.
отматывая потрескавшуюся кинопленку собственной жизни, парень пытался отыскать момент, после которого в нем пророс этот эмоциональный надлом. как черная трещина в стене, в грудной клетке расползалась ледяная пустота, подарившая глухоту к чужим чувствам. находясь на театральной сцене человечности, Аластор выбрал систему Чехова, а не Станиславского: понимает, но не проживает; видит, но не погружается. чувства — это потенциальная раковая опухоль души. взращивай её, если не хочешь жить.
а жить, между прочим, Аластору хотелось всегда. но во всей его философии был весомый нюанс: что значит ”жить”? волнообразная мелодия лунного света воскрешает в памяти далекое детство: игривое солнце и нагретый чердак — он был сценой, где всё так легко можно было контролировать. внизу, в бежевой кухне или серой спальне родителей, всё было эмоциональным хаосом: сбегая в безопасное место, маленький темноглазый мальчик закрывал уши руками, лишь бы не слышать ругань, обвинения и неестественные шлепки, превращающиеся в хриплый писк. скоро всё стихнет, и тогда придется оттирать кровь с пола. а на следующее утро в школу он пойдет в одиночестве — мать не сможет скрыть синяки, а с её почти маниакальным желанием казаться нормальной в глазах соседей ей будет легче положиться на самостоятельность сына.
с этого момента Аластор познал одну простую истину: нужно отгородиться от хаоса эмоций, чтобы выжить. при виде бурых капель крови в глазах больше не щипало. отрепетированные движения с каждым повторяющимся случаем становились всё точнее и эффективнее. рубиновые отпечатки на полу стали ритуальной кровью, необходимой для отречения от самого себя. под аккомпанемент запаха перегара и полупьяных издевок отца Аластор ломал себя. в целях изучения, разумеется. в тот момент своей жизни он понял: каждый человек — это инструмент на пути достижения заветной цели. Аластор нередко вспоминал, как вместе с матерью разбирал старые часы: винтик к винтику, пружина к пружине — с завороженным любопытством янтарные глаза следили за точными движениями шершавых пальцев.
— вот так, милый. порой, чтобы что-то починить, нужно это разобрать.
на смуглом лице матери так естественно пылали фиолетовые гематомы — настолько привычными были эти отпечатки чужого насилия. пока отец жил с ними под одной крышей не было ни дня, в котором его мать не примеряла бы на себя этот отвратительный наряд. потом — он исчез. и вуаль синяков скользнула в дальний, давно забытый, ящик. и тогда-то ему казалось, что жизнь начинает играть свою смежную мелодию, в которой утопали все призраки перенесенных страданий: ночная тишина стала привычной, отсутствие осевшего запаха перегара — уже обыденность. и однажды подросток спросил свою мать: почему он бил тебя? женщина не нашла ответа — лишь слёзы хлынули из её темных глаз, пока она извиняющимися движениями обвивала пояс своего сына. и Аластор расстроился, но не из-за того, что его вопрос заставил его мать плакать, а из-за того, что теперь он не узнает всей правды.
оторвав пальцы от клавиш фортепиано, Аластор отправился на кухню. белые тумбы наплевательски сверкали педантичной чистотой, пока серебряный блеск луны травил окружающее пространство. настенных часов в квартире Люцифера не было, но и без того понятно, что обещанное возвращение к полуночи не случилось из-за медленного течения времени. сосредоточенный взгляд брюнета скользнул по металлической стойке с наточенными ножами. с холодным спокойствием его пальцы прикоснулись к гладкой ручке, а после вытянули лезвие наружу. на губах задрожала усмешка, вызванная очередным воспоминанием.
— все только и говорят про атомную бомбу! чистейшее зло, если так подумать. природа её появления мне непонятна до сих пор, сколько бы я ни бился.
— а если бы тебе дали возможность разобрать её на составляющие, чтобы понять, как она работает, ты бы согласился?
— нет, Аластор. зло либо используют, либо уничтожают. его нельзя понять.
разговор быстро перевели в другое русло, но эти слова надолго засели в голове Аластора: он сразу вспомнил отца, который не так давно вновь повадился приходить в дом матери. каждая человеческая эмоция казалась изученной вдоль и поперек. они были игральными картами в чужих руках, которые так приятно перетасовывать, вслушиваясь в забавный треск. но что есть зло? это нить, вплетенная в жизнь, в сам факт существования. катализатор чужого страдания, которое обнажает человеческую слабость. размышляя о нестабильном детстве (вернее, украденном), Аластор четко видит место, в котором была взращена маниакальная потребность в контроле — над собой и окружающими: тот самый нагретый солнцем чердак. там всё было предсказуемым, знакомым до разлитого в груди спокойствия, четко выверенным. туда не залезал отец, не поднималась и мать. именно в этой части дома маленький Аластор мог разыгрывать удивительные сцены, где сама жизнь была податливой глиной в его руках. там и родилась важная аксиома: жить значит контролировать.
блуждая по цепочке своих пыльных воспоминаний, Аластор понимает, что отца он убил во многом случайно: увидел на теле матери багровеющий синяк, и тут же на глаза налегла тень пережитого ужаса и страх потери контроля. когда юный Аластор вышел из дома с украденным ножом, волей случая ему удалось встретить полупьяного отца посреди пустынного тротуара. разговорчивость и терпеливость помогли ему увести отца подальше от глаз склонных к вуайеризму соседей — в непримечательный лесок на берегу озера. вид и прикосновение к чужой крови не вызвали в нем удивления, но вот её количество — это уже другой разговор. с рациональным цинизмом Аластор совершал выверенные удары по разным частям тела. он не был человеком в его глазах: это было животное, недостойное жизни. препарируя запертую травму, Аластор познавал самого себя:
— ничего личного, отец, я просто такой. в конце концов, ты и сделал меня таким. я следствие твоей жестокости, а не причина твоей гибели.
спрятав тело на дне умиротворенного озера, Аластор вернулся домой и просто лег спать. по его воспоминаниям, это была самая спокойная ночь за все годы его жизни: ощущение, будто весь мир стал более сбалансированным в его глазах. свое первое убийство он расценивал как акт очищения самого себя и той действительности, которую ему хотелось сберечь. ему казалось, что на этом всё и остановится, и он, наконец, познает жизнь в ярком розовом цвете. но он ошибался.
склонный к пристальному наблюдению, Аластор всегда методично выслеживал потенциальных жертв. во многом ему было плевать на то, как они живут. ему хотелось найти ответ на другой вопрос: а достойны ли они жизни? во всех шести случаях ответ был отрицательным. в качестве своих жертв парень выбирал асоциальных личностей — тех, кто склонен к открытому физическому насилию. следуя за ними, Аластор искусно использовал образы: с виду галантный парень, его голос мог казаться знакомым из-за развивающейся карьеры на радио, ничего лишнего не скажет. если надо, даже может выслушать! однако.. потом всадит нож в спину и до предсмертного хрипа будет извлекать душу. но это мелочи.