Глава 15. "Исповедь: Путь Людей" (1/2)

— Я хотел бы всё забыть.

Отец Мартин понимающе кивнул: если бы с ним происходило то, что происходило с Рагиро, он тоже отдал бы всё ради того, чтобы навсегда забыть о прожитых ужасах. Но не существовало силы, которая могла отнять нежелательные воспоминания, оставив лишь счастливые.

— Я хотел бы никогда тебе этого не рассказывать.

Отец Мартин вновь понимающе кивнул: никому не нравилось выставлять напоказ слабости и трагедии.

— Но знаешь, священник, мне кажется, если бы я мог это всё забыть, я забыл бы и того, кто потом показал мне другую сторону жизни. Более счастливую, более радостную, ту, в которой не было места боли. И если чушь о том, что мы получаем лишь то, что заслуживаем, правда, то я хотел бы знать, в какой момент прошлых жизней я сделал что-то не так. А если правдой является другая чушь — та, что гласит, будто бы дети должны расплачиваться за грехи своих предков, то тогда многое становится понятным в моей истории. Хотя я предпочёл бы первый вариант.

— Почему?

— Потому что никого, кроме себя, винить не получиться. Ты не согласен?

— Винить кого-то всегда проще, — глухим голосом ответил отец Мартин. — Хотя что я в этом понимаю…

— Думаю, побольше многих, — чрезмерно бодрым голосом ответил Рагиро, чьё настроение за долгую-долгую ночь менялось быстро и часто.

Он не успевал следить за переменами, но сейчас ощущал неестественный подъём. Он выпрямился, а после подался немного в сторону отца Мартина. Издевательская усмешка сменилась полуулыбкой.

— Простите? — не понял отец Мартин, удивлённо вскинув брови. Такая благосклонность вводила в замешательство, потому что с самой первой секунды Рагиро проявлял нетерпимость, раздражение и абсолютное несогласие со всем, что произносил Мартин.

— Думаю, ты понимаешь в этом дерьме намного больше, чем все, кого я встречал, — терпеливо ответил Рагиро. — Ты обещал мне рассказать свою историю, помнишь? Я помню.

Отец Мартин опустил глаза то ли от того, что ему стало некомфортно из-за напоминания и своего обещания, то ли от стыда — Рагиро не смог понять — и согласно кивнул.

— Начало было всё тем же. Позволь, я не буду каждый раз тебе об этом напоминать, но не смей забывать, что это было неизменно вплоть до Шестого, последнего Пути. После сотни, может, тысячи укусов муравьёв боль от привычного яда и ударов всего-навсего деревянных палок казалась чуть ли не смешной. Тебе, наверное, интересно, как это боль может быть смешной, я прав, священник?

Отец Мартин как раз хотел спросить об этом, но не успел произнести слова вслух, потому что Рагиро опередил его.

— Может. Когда годами живёшь в боли, она может быть смешной и грустной, вынужденной и добровольной, приятной и раздражающей. Яркой, как все цвета радуги, и серой, как самый пасмурный дождливый день. У боли сотни тысяч оттенков, и каждый из них я научился различать.

На четвёртом Пути я в первый и в последний раз встретился с другими детьми, которых тоже держали там. Я имею в виду, встретился с ними живыми. Их трупы и призраки я видел и до, и после. Но ни трупы, ни призраки не пугали меня так сильно, как живые — затравленные, истерзанные, избитые. Я редко — вернее, почти никогда — не смотрел на себя. Мне это было без надобности: я совершенно не горел желанием увидеть собственные раны и оставшиеся после шрамы. И поэтому, когда я столкнулся лицом к лицу с другими детьми, это повергло меня в шок: я не знал, что можно быть настолько исхудалыми. Я не знал, что сам мог выглядеть также мерзко. Хотя с того момента мало что изменилось, ты так не думаешь? — с губ Рагиро сорвался издевательский смешок, но взгляд оставался непроницаемым и жестоким.

Отец Мартин нахмурился, но в выражении не было ни капли раздражения или злости, одно сплошное плохо скрытое сочувствие и чувство неиссякаемой боли. Он остро ощущал бесконечное чувство потери другого человека. Чувство потери того, чего тот никогда не имел: нормальной жизни.

У Рагиро никогда не было, нет и уже не будет чего-то нормального, и эта мысль больно резала сердце. Мартин впился ногтями в ладонь и не ответил.

— Однажды я проснулся от хлёсткого звука, безжалостно рассекающего воздух. Это было похоже на небольшой взрыв. Следом послышался визг. Звук повторялся из раза в раз, а после я неизменно слышал чей-то пронзительный крик. Интуиция подсказывала, что это и есть начало четвёртого Пути, и она не ошибалась.

Чужой плач не стих, когда на пороге появился Чезаре. Ладони были уже в крови, несколько алых капель застыли на лице, и ещё несколько пятен я разглядел на одежде. В одной руке он держал кнут. Тот звук, который я сначала принял за хлопушку, был свистом кнута, и это один из самых жутких звуков, которые мне доводилось слышать. Даже крики других детей оказались не такими страшными, как пронизывающий до костей свист плети.

Я знал, что Чезаре будет пороть меня до тех пор, пока я не потеряю сознание. А когда я очнусь, всё начнётся по новой.

Я не ошибся.

— Раздевайся, — приказал Чезаре гулким, смертоносным голосом.

Я бросил в его сторону затравленный взгляд и понял, что ни отворачиваться, ни тем более выходить он не собирался. Впервые в жизни я почувствовал стыд и неряшливо стянул одежду, испытывая нелепое желание, чтобы Чезаре на меня не смотрел. На теле уже появились шрамы, и я всей душой ненавидел их. Уже тогда, будучи ребёнком, я хотел, чтобы шрамы не видел никто, даже я. Глаза обожгло слезами.

В ту секунду — только в ту секунду — я боялся не очередной предстоящей порции боли, а пронизывающего холода.

— Пойдём, — последовал следующий приказ Чезаре, и я, стараясь не смотреть никуда, кроме пола, медленно пошёл за ним.

Одна дверь в такую же комнатушку, как у меня, была наполовину открыта, и на полу я увидел мальчика, примерно моего возраста, обнажённого и в крови. Рядом стоял Гаспаро, а напротив него — неизвестный мне мужчина. Он сказал Гаспаро… Я не помню дословно, но мальчик, на которого я смотрел, пока шёл мимо комнаты, был уже мёртв. Страх сковал меня всего на долю секунды, потом в голову стрелой врезалось осознание, что я мог бы быть на месте этого мальчика, и, будь моя воля, я бы давно уже выбрал именно это, но… мне предстояло пройти всё до конца. Конечно, ни я, ни кто-либо из Инганнаморте об этом тогда не знали. На то они и держали в лживом приюте столько детей.

Мы пришли в зал. Может быть, я уже был в нём, а может, пришёл впервые. Для меня все стены, коридоры и двери были одинаковыми. Лишь с маленькими, едва заметными отличиями. Туда, куда меня привёл Чезаре, всё уже испачкалось кровью. Ничего нового, но я продолжал обращать на это внимание. Так было легче, так я сходил с ума медленнее. На стенах висели ржавые цепи с оковами. Чезаре не нужно было говорить, что делать: я и сам понял, но мне так не хотелось подходить к холодной каменной стене, испачканной в крови таких же детей как я. Не хотелось, чтобы стальные цепи касались кожи, и не хотелось слышать короткий резкий звук, с которым защёлкиваются оковы. Поэтому я не двигался, уставившись в пол.

Кончики пальцев дрожали, а глаза по-прежнему горели непрошенными слезами — я ничего не мог с этим поделать.

— Чего ты ждёшь? — раздражённо спросил Чезаре и толстой гладкой рукоятью кнута подтолкнул меня вперёд.

Я сделал несколько шагов вперёд и остановился. Мне так сильно не хотелось испытывать боль снова.

— Не делайте этого, — я произнёс прежде, чем успел подумать, и не узнал собственный голос: так сильно он дрожал. — Пожалуйста, — шёпотом добавил я, когда не услышал ответа Чезаре. Нет-нет, я знал, что мои мольбы ни к чему не приведут. Даже если бы я начал ползать на коленях и целовать его ноги — всё равно. Чезаре Инганнаморте принадлежал тому типу людей, которых не трогают чувства других, особенно чужие страдания. Не уверен, что его волновала даже собственная боль…

Хотя сомневаюсь, что он вообще мог чувствовать.

То же самое я думал про Миреллу и Гаспаро. Они были словно… уже мёртвыми.

Чезаре расхохотался. Он смеялся громко и фальшиво. Я никогда не слышал такого смеха. И, слыша противоестественные звуки, я сжался сильнее, будто это могло помочь.

Не могло.

Из глаз потекли слёзы. Он даже ни разу не ударил меня, а я уже плакал.

— А я-то думал, когда ты начнёшь меня умолять остановиться. Поздравляю, пацан, ты продержался дольше всех, — смеясь, произнёс Чезаре, а потом его лицо снова стало железным, и он добавил сухим, жёстким голосом: — А теперь не зли меня и сделай то, что надо. Быстро.

Я сделал пять шагов.

Пять медленных шагов на подкашивающихся коленях и упал.

Чезаре не выдержал и, вцепившись в мои волосы, потащил к стене. О неровную поверхность пола я сдирал кожу ног, упираясь и делая жалкие попытки сопротивляться, но — ты же понимаешь, священник? — всё без толку. Он впечатал меня лицом в стену, и я не успел вздохнуть, как на запястьях оказались железные цепи, а я — прикованным к стене.

Когда тебя бьют, самое страшное вовсе не сам удар, а ожидание. Оно рождается неприятным комком внутри и растёт с каждой пройдённой секундой, образуя в душе трепещущее чувство тревоги. Ты ждёшь удара, думаешь, что ещё мгновение и прилетит, а он не прилетает и не прилетает, и ты не чувствуешь обещанной боли, а потом расслабляешься и думаешь: «не случится». И вот в этот момент оно случается. Удар врезается миллионами иголок в тело, выбивая последние крупицы воздуха. Боль вонзается так глубоко, как может, и начинает пускать в тебе свои корни.

Это отвратительно.

Я имею в виду, ожидание. Оно отвратительно.

Чезаре не спешил. Он сводил с ума неторопливостью и несколько раз ударил хлыстом по воздуху. Это, священник, тоже отвратительно. Эфемерных ударов я боялся больше реальных, потому что реальные удары выбивали мысли из головы. Мнимые, наоборот, заставляли представлять все несбывшиеся кошмары.

Когда на обнажённую спину обрушился первый удар, я заставил себя перестать плакать. Но едва это могло продлиться долго: слёзы снова брызнули из глаз. Я не знаю, почему до такой истерии меня довёл именно четвёртый Путь, но я задыхался в крике и плаче. Чезаре нравилось это.

Где-то на третьем ударе он рассёк кожу до крови, и мерзкое ощущение горячих кровавых струек, медленно стекающих вниз, вновь настигло меня. К двенадцатому удару вся спина была в крови, к двадцатому — всё остальное тело тоже.

Мне очень хотелось отключиться, но сознание было на редкость чистым. Отвлекаясь на резкие, ядовитые удары, я про себя считал каждый. Мне казалось, это немного заставляло абстрагироваться от происходящего. Это напоминало Первый Путь, когда Гаспаро использовал обычные палки, только в несколько раз больнее.

После тридцать седьмого удара я сбился со счета.

Во рту чувствовался знакомый и ненавистный вкус крови и слёз. Горло было разодрано криками, а воздуха в лёгких не оставалось. Я не знаю, после какого удара я отключился, но очнулся на полу той комнаты, где Чезаре меня хлестал. Запястья и щиколотки стерлись железными цепями. Ноющая боль — первое, что я почувствовал. Потом в сознание врезалась яркая вспышка боли, растекающаяся по телу огромной волной.

Думаю, он рассёк мне спину до костей. Не могу утверждать наверняка, но по ощущениям было именно так, — Рагиро вдруг замолчал.

Отец Мартин сидел рядом, не произнося ни слова, упорно стараясь понять хоть маленькую часть той боли, которую испытывал Рагиро всю жизнь.

Когда пауза совсем затянулась, отце Мартиг наклонился вперёд, наклонив голову, чтобы увидеть Рагиро: тот опирался спиной о каменную стену, откинув голову и закрыв глаза. Он выглядел спокойным и в то же время до ужаса напряженным, и Мартин понятия не имел, как в один момент можно излучать и напряжение, и спокойствие.

— Рагиро? — шёпотом позвал отец Мартин. — Вы в поряд…

— Ты издеваешься? — Рагиро не пошевелился, даже глаз не открыл. — Ты и впрямь считаешь, что человек в моем положении может быть в порядке, или ты просто идиот?

Только отец Мартин хотел ответить, что скорее он идиот, потому что он вообще не думал, когда заговорил, но Рагиро не дал ему и слова сказать:

— Не держи на меня зла, я не хочу тебя обижать, священник, просто подобные вопросы меня раздражают.

Отец Мартин слабо улыбнулся: раздражительность вперемешку с плохо скрываемой добротой вызывали необъятную волну тепла внутри. Он кивнул, давая понять Рагиро, что его чувства не задеты и он мог продолжать.

— Рассечки не успевали заживать, кровь засыхала новыми и новыми слоями, и, будь я нормальным, получил бы заражение крови уже на второй день и умер. Но я же никогда не был нормальным, верно? Так что мне это не грозило, и Чезаре продолжал пороть меня если не каждый день, то, может, через день или два. Не то чтобы от этого становилось легче. Количество боли не уменьшалось, сила удара не сбавлялась, а крови я потерял столько, что…

—…что будь вы нормальным, давно бы погибли? — отец Мартин не сразу понял, что сказал это вслух. Он немного опасливо посмотрел на Рагиро, когда тот наконец открыл глаза.

— Именно, священник, — согласился Рагиро.

Они немного помолчали, а потом отец Мартин спросил:

— Долго Чезаре бил вас?

— Не знаю. Неделю-две или около того. Я не считал дни. Только удары. И, поверь мне, ты не хочешь знать это число, — Рагиро продолжил в псевдоравнодушной манере: — Я в очередной раз думал, что выплакал все слёзы и что больше не смогу плакать. Я в очередной раз ошибся, потому что слёз оставалось очень много.

На пару дней он оставил нас в покое. Нас — я имею в виду всех детей или во всяком случае тех, кто дошёл до четвёртого Пути. Я понял это потом, когда встретился с ними, такими же измученными.

Чезаре отвёл меня в тот же зал, в котором порол. Вернее, правильней было бы сказать, приволок. В зале уже было несколько детей, лежащих без сил на полу. Следом за мной притащили ещё девятерых, и в общей сложности нас оказалось двадцать. И двадцать палок — по одной на каждого.