Глава 13. За кулисами театра (1/2)
Гипнотизирующим взором Гермиона пристально наблюдала за тем, как пламя свечи плавно выплясывало в отражении окна, и сосредоточенно размышляла.
Всё началось с того, что с момента нападения прошло три дня, а от Антонина не было никакой весточки. За это время она успела посетить библиотеку, порыться в литературе, посвящённой многобожию и подобному, стащить несколько примечательных книг и сутками напролёт штудировать их в поисках нужной информации, но, к сожалению, так ничего не смогла найти, хотя близкая к нужной теме информация была, и она вызвала очень противоречивые ощущения.
Те крохи, что хоть немного зацепили её, находились в разделе египетской мифологии, и то привлекло только то, что этимология содержала в себе подобие названия бога, которого она носила при себе, из-за чего пришлось углубиться в разбор имён, чтобы спустя сутки выуживания информации прийти к тому, что бог Амон-Рух относился к божествам старо-африканских верований, возникших в более раннее время, чем египетские боги вошли в культ истории. Последнее, на чём остановилась Гермиона, это религиозная составляющая Вуду, откуда шёл древнейший культ магии, выработанной посредством тёмных искусств, однако на этом её поиски оборвались — ни одного упоминания, ни перечисления классификации богов, ни указания их сфер влияния, будто белый лист бумаги, с которого всё стерли или им заменили те страницы, что содержали в себе тайну.
К концу третьего дня поисков создавалось впечатление, что этой информации не существует, как и имя Амон-Рух — вымышленным и не значащим ничего, а поведение Астрид — нервным срывом на неизвестной почве. Гермиона поначалу не могла поверить, что никакой зацепки нет в десятках книг, но, проштудировав всю информацию по древне-африканским культам, позволила себе полагать о вымысле и мифичности, только воспоминания о проведённых днях в Ленинграде у Марты возвращали осознанность и не позволяли думать вразрез услышанному — ей она по-прежнему верила.
И Гермионе невероятно не хватало Антонина, чтобы обсудить свои находки, точнее их отсутствие, хоть мимолётно ощутить испытанную ранее атмосферу сумеречного дома, кишащего странным уютом, обволакивающим таинственностью и ощущением абсолютной безопасности, будто десятки духов обступали территорию, сжимали в защитное кольцо и позволяли Гермионе ощущать себя собой, настоящей и способной чувствовать. После возвращения в Берлин она некоторое время скучала и явственно осознавала, что общение с Антонином веяло теми воспоминаниями, несло в себе тот уют и спокойствие, и теперь, привыкнув и неожиданно лишившись этого, Гермиона понимала, как того ужасно не хватало, что заставляло её поддаваться апатичности, проваливаться в пустоту и углубляться в пронырливую тоску, по-хозяйски кружащую в мёрзлых чертогах, на подступах к которым суровым стражем покоился ледяной дракон, выдыхая морозный воздух и с удовлетворением созерцая безмолвную пустошь из почти выветрившегося пепла воспоминаний.
Наверное, когда страж уйдёт, пепел и вовсе исчезнет с безжизненной снежной пустыни, не оставив хоть какую-то горсть воспоминаний, способных восстать из пепла подобно фениксу. А может быть, Гермиона ошибалась, потому что к ночи ощутила настолько удушающую тоску по утерянным чувствам, как вдруг смогла различить откуда-то появившийся илистый осадок, успевший тонким слоем лечь на омертвлённую поверхность, и даже не собирающийся подхватываться ветром, чтобы исчезнуть с воспоминаниями навсегда. Осадок тяжёл, илист, мерцает густым болотным светом и будто сковывает безжизненную почву, удерживая остатки антрацитового пепла, не позволяя морозному дыханию ледяного дракона сдуть его окончательно, вселяя маленькую, почти незаметную надежду на то, что хоть что-то с Гермионой останется на момент, когда она сможет вернуть свою часть. Если сможет.
Но появление болотистости вызвало озадаченность — что же пробирается в неё такое, что не достигает чертогов, но настолько сильное, что оседает в пустоши илом?
Её размышления и самокопание прервал сигнал, означающий чужое присутствие на границе защитных заклинаний, из-за чего Гермионе с тенью надежды пришлось броситься к окну, за которым она увидела незнакомую фигуру, но, присмотревшись, по витиеватой соломе и на английский манер высокому строгому воротнику, скрывающему половину лица, смогла определить — к ней заявился Джонатан Эйвери.
Это было неожиданно, но та, лишь на несколько мгновений замешкавшись, ослабила барьер и позволила нежданному гостю пройти, после чего молниеносно прошла в прихожую и открыла дверь, приглашая гостя внутрь.
Его приход как маленький глоток воды в засуху — жадно, но очень мало. Гермионе до странного хотелось, чтобы он задержался хоть на немного дольше, чем позволял себе, что остро подчёркивало его деловитый интерес и желание безупречно выполнить возложенную на него просьбу.
Он был максимально вежлив, сложно назвать сухим, но изрядно чопорный, замкнут и давал себе отчёт о каждом произнесённом вслух слове, что виднелось в стальных глазах, в глубинах которых механически, с точностью дорогостоящих часов крутились шестерёнки, говорящие о всепоглощающей осознанности, уверенности и абсолютном понимании, какую и как информацию ей доносить. В какой-то момент Гермионе даже показалось, что весь разговор был выстроен настолько чутко и умело, что ощущение, будто её обвели вокруг пальца, на следующий день не покидало до самой ночи. Странно, тот ничего толком не сказал, но его фразы заставляли её обличать крутящиеся в голове вопросы, задавая которые она негласно признавалась, как минимум, в своей заинтересованности, а также обнажать истинное поведение, что ей пришлось бездумно вцепиться в мужскую руку, чтобы буквально потребовать объяснений, показывая его проницательному взору, почему-то не боящемуся смотреть ей прямо в лицо, всё то, как она нервно переживала и сжигала себя неведением.
Её будто раскрыли, обезоружили и представили открытой ладонью, после чего оставили в неуютном томлении и нераспознанном переживании, только за что и о чём — Гермиона не могла понять, но взволнованность довольно ясно проползала по коже и стремилась забраться внутрь, желая забить тревогу, основанную только на необъяснимых предчувствиях.
Этот парень из круга Риддла был опаснее, чем Гермионе представлялось по рассказам самого Тома, и невероятный диссонанс пришлось испытать при виде смущённой улыбки, которая настолько вразрез шла его характеристике, что та ощутила себя сбитой с толку — так чутко и ловко предлагать взаимное сотрудничество, можно сказать, в первую личную встречу явно нужно уметь, ведь это прозвучало так неожиданно и невероятно вежливо, что Гермиона не смогла вслух не выразить восхищение. От него разило меланхоличным спокойствием и абсолютной незаинтересованностью, и не знала бы она, что он из себя представляет, то наверняка нисколько плоды нанесённого визита не потревожили бы её разум, но она знала и теперь не могла избавиться от тревожного, необъяснимого чувства, что с момента его ухода в воздухе что-то изменилось, а внутри возникло непередаваемое чувство, будто её подцепили на крючок.
С тех пор ей стало ещё больше не хватать Антонина. На четвёртый день Гермиона лихорадочно думала над услышанной информацией про Астрид и её предупреждением, параллельно соображая, что могло приключиться внутри круга приятелей Тома, из-за чего Антонин лично не смог прийти и всё рассказать, положившись в этом вопросе на Джонатана, а на пятый день её стали съедать подозрения — возможно, тот теперь опасается вступать с ней в контакт.
Мысль как ножом по лицу — резко и очень болезненно, она обезображивает прогнившую душу, как острое лезвие тонкую кожу, и её одолевает тошнотворное ощущение, заставляющее подойти к зеркалу и посмотреть на себя, увидеть свой мощный дар и одновременно мученическое проклятье.
Увидеть, как превратилась в мученика своего таланта.
Гермиона впилась блестящими зрачками в отражение и в следующее мгновение со всей силы треснула кулаком по гладкой поверхности, а после с усилием смахнула в сторону, позволив осколкам со звоном размозжиться по полу, но запомнить её облик тенью проклятого призрака, который душил её и изводил в безмолвном одиночестве и который был самым отвратительным наказанием за то, что она перехитрила время.
И ради чего?
Истинная цель появления здесь показалась такой же несущественной и не имеющей никакой важности, как где-то в небосводе померкнувшая звезда — она появилась, отгорела, изменилась и имеет полное право потухнуть и уйти со страниц мироздания и картины небосвода навсегда.
Так и Гермиона ощущала, что появилась, вторглась, изменила и накренила мир, спутав все фигурки на шахматной доске своей бывшей реальности, да оставалось только отстраниться и где-то далеко погаснуть тлеющей свечой и раствориться в тени.
Но разум прояснялся от подобных мыслей, да так явственно, что, казалось, в глазах озарялся белый свет, наполняющий всё убранство комнаты кристальным свечением, и тогда Гермиона снова думала об Антонине, вспоминала, почему он всё-таки должен появиться здесь и почему так глупо думать, что Астрид могла его остановить. Она не так хорошо его знала, как и он её, но в нём были различимы некоторые вещи, например одна из которых — не отступать от намеченного плана.
Но на шестой день всё снова померкло, а Гермиона в очередной раз посмотрела в зеркало, висящее в ванной комнате, и её губы искривились в насмешливой и одновременно огорчённой ухмылке, а затем следом треснула ещё одна зеркальная поверхность, но не рассыпалась, а лишь дала паутинистую брешь, в изгибы которой та завороженно всматривалась и вспоминала ведьму, вспоминала паутину и то, как каждый ткёт свою дорожку по готовым извилистым путям, собранным в круг, соединённым таким же шёлком пряжи, и встречает ровно то, что становится неотвратимым. Ровно то, что лично выбрал сам.
Выбор.
У каждого был выбор, не способный повлиять на жизнь другого, а лишь на свою. Так и как же Гермиона способна что-то изменить, если Том сам проживает выбранную паутинку из всей пряжи? Что она в силах сделать, если это так не работает? Зачем она здесь остаётся, если уже что-то сдвинулось ровно в ту сторону, в которую лично захотел сам Том? Её появление в этом времени уже преднамеренно изменило то, что тот и сам хотел изменить, так в чём же ещё может заключаться её роль?
Гермиона с тоской рассматривала узоры треснувшего зеркала и отчаянно думала, что на этом, пожалуй, всё. С горечью улыбалась искажённым копиям себя, мелькавшим сотнями отражений, опускала голову, и как жаль, но ничего к этому не чувствовала.
Она не чувствовала ни утрату, ни печаль, ни отчаяние. Она не ощущала ни ироничный смех, ни насмешку над собой, ни разочарование.
Она ощущала только «ничего».
И это «ничего» лишь глубже уводило её в никуда от мысли, что даже Антонин пребывает уже впереди течения её жизни: в то время как она кипит у всех, её жизнь стоит, мертвеет и никак не изменяется. И хоть что-нибудь дало бы ей почувствовать, что она так же, как и они, жива, так же, как и они, способна чувствовать, вдыхать ощущения и эмоции, испытывать всё что угодно, но не промозглое безразличие, бескрайнее одиночество, абсолютную ненужность и едкое к этому равнодушие. Ей до невероятного хотелось быть живой, способной искренне радоваться и грустить, смеяться и плакать, ощущать, как к груди подступает жалящее тепло всей гаммы разносортных чувств, плавиться в них, и пусть это даже будет боль, но хоть на мгновение напомнит, что она не просто существо!
Гермиона медленно протянула ладонь к тысячам вариациям своего отражения в ломких кусочках зеркальной поверхности, указательным пальцем прикоснулась к острому краю одного из осколков и с силой надавила, из-за чего послышался скрипучий треск, и кусок сильно вдавился вглубь, но оставил на тонкой коже порез, из которого сразу же просочилась кровь, мажа багряным пятном разбитое зеркало. Она толком ничего не почувствовала, но спустя несколько секунд по мере давления на острый край осколка по коже пробегало странное ощущение, вызывающее дискомфорт, из-за чего Гермиона вдавила ещё сильнее и позволила острию впиться так глубоко в кожу, что тут же шумно втянула воздух и резко отстранилась от зеркала.
Она чувствовала. Как и любое живое существо, она была не равнодушна к боли, а та, в свою очередь, действительно проникала к ней под кожу, змеями ползла по рукам и устремлялась к груди, чтобы изнутри вырвался болезненный стон.
Гермиона снова притянулась к зеркалу, но в этот раз так быстро и бездумно, что спустя мгновение в её ладони оказался зажат осколок, затем медленно выдохнула, опустив глаза в пол, будто успокаиваясь, и стиснула в руке стекло, позволяя ему тут же впиться в кожу, разрезать и выпустить кровь. Дёрнувшись от резко окатившей боли, Гермиона ещё некоторое время держала его и, стискивая желваки и жмуря глаза, жадно проникалась к боли, испытывая сносно противоречивую смесь маниакального удовольствия от того, как боль пронзала все нервные волокна, и тошнотворной горечи от того, как же это было чертовски болезненно и безумно. Ещё несколько секунд сжатия мёртвой хваткой, и кусок стекла был выпущен и полетел с треском на пол, а следом закапала из ладони кровь, сопровождаясь шёпотом с глухим ругательством.
Гермиона притянула дрожащую руку к себе и неторопливо приоткрыла веки, зачарованно наблюдая за тем, как вся ладонь залилась липкой субстанцией, пряча месиво и скоротечно устремляясь на пол. Простояв неподвижно не больше минуты, она наконец-то тряхнула головой, будто сбрасывая наваждение, бросила взгляд на треснувшее зеркало и мгновенно вылетела из комнатки.
Она осознавала: так делать нельзя.
Выбросив навязчивые мысли, Гермиона закрылась в своей комнате, легла на кровать и полночи смотрела в потолок, испытывая ноющую боль в ладони и прокручивая разнообразие мыслей, начиная с глупого поведения Астрид и крупицы информации, которой снабдил её Джонатан, а заканчивая пальбой в неё, рана после которой уже затянулась и никак не беспокоила, и почти недельным отсутствием Антонина.
На седьмой день ей показалось объективным, что тот не появляется у неё из-за предостережения Астрид, потому смиренно восприняла новую для себя мораль: больше ни с кем не заводить хотя бы похожие на дружеские взаимоотношения.
А на восьмой день он свалился, как снег на голову — немного растерянный или слегка ошеломлённый, грузно завалился на дверной косяк и неотрывно наблюдал за ней, будто перед ним нечто неестественное и впервые в жизни замеченное, оставляющее за собой какие-то глубокие впечатления. А это всего лишь потухшая и сожравшая саму себя мыслями Гермиона, которая так или иначе, а смогла ощутить тень облегчения и довольно отчётливые позывы к лучезарным чувствам, из-за которых внутри что-то илистое тяжело заколебалось и стало впитывать эту встречу в болотистую трясину, раскинувшуюся внутри Гермионы, ловящей на лице Антонина красивую восторженную улыбку.
И именно в этот момент скованный льдом снежный дракон впервые за очень долгое время пришёл в движение, расправляя отёкшие заострённые крылья, выгибая змеиную голову вперёд и с готовностью выдыхая морозный воздух, чтобы не подпустить к чертогам что-то проникновенное, удушающее и необычно тёплое. Он прозорливо начал вглядываться в безмолвную пустошь, в любой момент готовясь защищать опоры, и пока всматривался в пронзающее графитовой мглой пространство, агрессивно выдыхая колкий мороз, чужие болотистые нити извилисто и хитро проникали немного глубже, чем когда-либо позволяло себе проникнуть хоть какое-то другое чувство, и незаметно занимали в раскинувшейся пустоши место, наполняя и без того откуда-то появившееся болото и переплетаясь с остатками антрацитового пепла.
Чужие нити, чужие чувства, каким-то чудом проползающие внутрь неё, в часть той души, что осталась помимо зияющей дыры, — Гермиона не выдержала давления, предчувствуя что-то ласковое и жадное в госте напротив, мгновенно отступила и отвернулась.
Долго боролась с тем, чтобы поверить убеждающему голосу, показавшемуся непривычным и забытым под ворохом одиноких дней; поверить притягательному взгляду, мерцающему зеленью густого сумеречного леса; поверить открытому жесту ладони, чтобы наконец вложить в неё свою и открыть нелепую тайну того, что она сотворила накануне. И ей стало не по себе не только за это, но хотя бы из-за того, что она позволила себе засомневаться в Антонине, в его намереньях следовать дальше намеченному плану и в том, что они на самом деле пытаются сделать. Он — ведро ледяной воды, которое обрушилось ей на голову без предупреждения, зато привело в чувство, и, сжимая заживающую ладонь в кулак, Гермиона мысленно корила себя за то, что сделала такую идиотскую выходку.
Ей всего-навсего хотелось чувствовать, но она могла потерпеть пару дней, дождаться прихода Антонина и прикоснуться к тени воспоминаний того места — единственного в этом мире места, где ей было хорошо.
Они впервые за долгое время выбрались в город, посетили несколько салонов, после которых Антонин ещё некоторое время ругался на русском, заверяя, что переоценил свои способности терпеливо ждать примерку, на что Гермиона улыбчиво качала головой и извинялась, при этом напоминая, что именно по его настоянию им пришлось провести весь вечер в походах по таким местам.
Когда на землю опустилась ночь, и кругом поисчезали люди, забившись в своих домах, Антонин привёл её на окраину района, провёл через небольшую мостовую, выходящую к лесной чаще, и по тропинке оба продолжили путь, возвращаясь к разговору о предстоящем дне. Наконец Гермиона узнала всё, что ей было неизвестно в эту гребаную неделю. По меньшей мере два часа они прогуливались в глуши опустившейся ночи, тихо обсуждали произошедшие события и выстраивали планы на ближайшее будущее, пока Гермиона не ощутила полнейшую усталость, валившую с ног.
Вернувшись к ней домой, Антонин медленно навалился на стену в прихожей, над чем-то размышляя, и Гермиона, не желая расставаться в эту минуту, недолго думая, выпалила:
— Может быть чай и потом пойдёшь?
— Уже глубокая ночь.
Его возражение прозвучало уж совсем неубедительно, поэтому Гермиона немного склонила голову набок, выжидающе заглядывая ему в глаза.
— Если у тебя нет шоколадных конфет, то положительного ответа можешь не ждать, — тем же выжидающим взглядом ответил ей Антонин, копируя наклон головы.
Некоторое время они смотрели друг на друга неотрывно, пока первой не засмеялась и не отвела взгляд Гермиона, гортанно отозвавшись:
— Отныне конфеты у меня всегда есть. Раздевайся, проходи.
Антонин снял верхнюю одежду и вскоре появился в гостиной, а Гермиона уже колдовала над чаем, после чего сыпала большую горсть конфет в вазочку под пристальным взглядом гостя, уже занявшего место за столом. Когда оба сидели, склонившись над паром, источаемым из чашек, Антонин первый выхватил конфету, в то время как Гермиона устало вытянула под столом ноги и с тяжёлым вздохом произнесла:
— И всё же мне не нравится то, что в последнем плане все риски ты берёшь на себя.
Он вопросительно выгнул бровь, ожидая ответа и посасывая конфету, шоколадом таящую на языке.
— Разумно, если риски будут на мне, ведь я для Тома никто, а ты… Ну, сам подумай?
— В этом вся и прелесть: я знаю, что ему говорить на случай, если он начнёт что-то подозревать, а с тебя три шкуры спустят, и будет очень неприятно, если сделать это поручат мне.
— И всё же…
— Я же сказал: нет, — твёрдо перебил Антонин, направив взгляд прямо на Гермиону, заставляя её всматриваться в сверкающие зрачки, а затем как ни в чём не бывало схватил ещё одну конфету и закинул в рот.
— Так, ладно, — не стала спорить та, чуть отстраняясь от стола. — Давай ещё на некоторое время отложим этот вопрос…
— Гермиона, — спокойно, но как-то подавляюще остановил её тот, подняв глаза с чашки на неё, — ты не можешь больше ждать. Разве ты не видишь, как сходишь с ума? Ты разбила все зеркала и нанесла себе увечье только для того, чтобы чувствовать. Это не нормально.
— Обещала, что такого больше не повторится, — сухо напомнила она, опустив глаза в чашку.
— Но это не избавляет тебя от желания, верно?
— Мы всего лишь откладываем вопрос с крестражем. Ненадолго. За пару недель со мной ничего не станет, если ты не пропадёшь ещё на неделю.
— Ты уже месяц как вернулась в Берлин, а мы не подобрались ни к крестражу, ни к Тому, — заметил Антонин, так же отодвигая от себя чашку.
— Кто знал, что у него возникнет столько проблем? Нужно сначала решить их, а затем разберёмся с крестражем. Моя цель: изменить ему жизнь, а всё остальное не является важным, понимаешь?
— Ты так говоришь, потому что не чувствуешь, — бросая на неё испытующий взгляд, спокойно отозвался он, нахмурившись.
— Если полагаешь, что я полезу в его жизнь, то ты ошибаешься.
— Он просил тебя вернуть ему воспоминания, — напомнил Антонин, продолжая так же сверлить её пристальным взглядом, от которого Гермионе стало немного не по себе.
— Если бы я знала, как это сделать. Можно жить и без них — вряд ли навредит.
Тот выпрямился, не скрывая изумления, и не сразу ответил:
— Безусловно, мне не нравится, как ты смотришь на всё, что тебе довелось пережить.
— Я изменилась, Антонин, — сухо начала Гермиона, скрещивая пальцы в ладонях, — и я не уверена, что это всё не усложнит основную задачу. Том сейчас с Астрид, и единственная причина, по которой я ещё не оставляю идею помешать им, это просьба Августа. Хотя и в ней я не вижу никакого блеска. Не знаю, честно говоря, пока не собираюсь мешать Тому пользоваться тем положением в обществе, которое даёт ему фамилия Руквудов и всё это чистокровное окружение, но мне не хотелось бы, чтобы за это Руквудов постигло несчастье — мы знаем, чем это всё может закончиться.
— Тогда это плачевно закончилось, потому что Астрид узнала то, чего ей не следовало знать, и мне пришлось убрать её, — напомнил Антонин.
— Хотя бы поэтому я думаю, что влезать в личную жизнь Риддла сейчас не имеет смысла.
— Посмотрим, что ты скажешь, когда вернём тебе душу, — невесело усмехнулся тот.
— Это уже моя проблема и с ней я как-нибудь разберусь. На кону стоит весь мир, пришествие тёмного волшебника, и я не должна думать о каких-то своих личных выгодах — моя жизнь и так накренилась и заключается только в одной цели, а она не имеет никакого отношения к тому, о чём ты говоришь.
— Ты отрекаешься от Риддла, хоть понимаешь? — медленно протянул Антонин, расслабляясь на спинке стула.
— Это не важно, — коротко отозвалась Гермиона, притянув к губам чашку чая.
Она чувствовала, как он очень пристально наблюдает за ней, словно пытается вычитать в её лице что-то ещё, и решила это проигнорировать — она сказала всё так, как думала, и скрывать ей нечего.
— Хорошо, я тебя понял. Поговорим об этом ещё раз, когда к тебе вернётся часть души, — наконец, выдохнул Антонин.
— Мне не нравится этот мир, — неожиданно для самой себя призналась вслух Гермиона. — Мне не нравится здесь всё, что я видела, кроме тех дней, когда я была в гостях у Марты. Здесь слишком всё по-другому, оно идёт вразрез тому, к чему я привыкла, и единственное, что меня здесь держит, это цель, и то я о ней помню благодаря твоему присутствию. Остальное всё не интересное и чужое, понимаешь? Это не моё. Все эти политические интриги, возможные перевороты, угроза смерти, которой я даже не боюсь уже и жила с этим в своём времени достаточно, чтобы ощутить весь вкус жизни. Если хочешь знать, будь моя воля, в этом мире я бы уехала жить в Ленинград и никогда не появлялась перед Томом с момента, как всё в его судьбе изменилось бы.
Антонин долго молчал на прозвучавшее признание, затем медленно поднялся из-за стола, неторопливо обошёл его, остановился за спиной Гермионы и опёрся ладонями о спинку её стула, вкрадчиво заговорив над её головой:
— Когда мы вернём тебе душу, если ты повторишь точно то же самое, то я сделаю так, как ты этого хочешь.
Он оттолкнулся от стула и медленно принялся пересекать комнату, оставшись к Гермионе спиной, на что та сначала повернулась в его сторону и окинула его фигуру взглядом, затем отвернулась к чашке чая и сделала глоток.
— Может быть, ты прав и я говорю это из-за бесчувствия, но именно благодаря этому мой рассудок холоден и я понимаю, о чём говорю, — наконец, тихо ответила она, глядя перед собой в пространство. — Поэтому… если я верну себя, сделай всё, чтобы это так и было. Мы оба понимаем, что так будет лучше. Я хочу вернуть чувства, чтобы чувствовать и жить как все, а не чтобы разрушать этот мир. Это мой осознанный выбор.
Гермиона снова посмотрела на Антонина и проследила за тем, как он поворачивается к ней лицом. Некоторое время он стоял неподвижно, внимательно рассматривая её в ответ, затем тряхнул кудрями, просовывая ладони в карман, и в тон ей отозвался:
— Ты уже любишь Ленинград, являясь бесчувственной.
— И люблю всё то, что с этим связано, — сухо добавила Гермиона. — Потому что это заставляет чувствовать: прошлой мне не стать и в свой мир мне не вернуться.
Тот задумчиво опустил голову и посмотрел себе под ноги, затем на его лице озарилась ухмылка, и он снова поднял на неё глаза.
— Хорошо, я запомнил, — сквозь слабую, не то ошеломлённую, не то лукавую улыбку произнёс Антонин, чуть приподняв подбородок и пронзительно посмотрев ей в глаза. — Мы сделаем то, что от нас требуется, а после всё будет так, как ты хочешь.
***</p>
Она смотрела Тому в глаза и ей казалось, что их последняя встреча была, по меньшей мере, век назад, правда он совсем не изменился, разве что чаще хмурился, чем помнила Гермиона, и невольно играл желваками, озираясь по сторонам в поисках чего-то. Его острый, осознанный взор был уставшим, но не менее прозорливым — он старался смотреть на неё, но ожидаемо не мог задержать взгляд дольше, чем на несколько мгновений. Гермиона хотела смеяться, но закружившая тоска давала возможность только усмехнуться над собой, вынуждая взяться за предплечье Антонина — это она могла себе позволить.
Мир, в котором ей суждено быть одной, и мир, в котором у неё оказалась лишь одна опора, ведущая её рядом с собой, слишком горчит, заставляет терять смысл жизни, кажется невзрачным и бестолковым, — в нём приходится прозябать, осторожно следовать шаг за шагом к намеченной цели, даже не страшась проколоться, чего нельзя было сказать об Антонине: Гермиона научилась разглядывать в его зрачках ощущение опасности и тончайшие переживания за то, что они подорвутся.
Перед тем, как оказаться на главной площади театра, он выразил ей свою мысль, и Гермиона невольно думала об этом, прокручивая состоявшийся разговор и параллельно поддерживая светскую беседу.
— Что ты сказала Эйвери, когда он заходил к тебе? — поднимая с плеч каштановые волосы, серьёзно поинтересовался Антонин, помогая поправить воротник тёмной мантии.
— Сказала только то, что знают остальные: он увидел книги, которые я брала на прочтение, — укладывая шероховатую ткань, отозвалась та.
— Он очень наблюдательный, — с тенью напряжения произнёс он, выпуская волосы и отступая от неё на полшага назад, оценивающе рассматривая образ.
— Он вызывает странное впечатление, — немного подумав, призналась Гермиона, расправив плечи, выражая готовность выходить из дома.
— Что ты имеешь в виду?
Она некоторое время молчала, даже не зная, как правильно сформулировать мысль, и когда они уже вышли на улицу, произнесла:
— Почему ты спрашиваешь о нём?
Теперь Антонин долго молчал, о чём-то соображая, затем повернул голову в её сторону и объяснил:
— Он уже знает очень многое. Знает, что ты не та, за кого себя выдаёшь, знает, что в этом замешан я, и так же знает, что ты бесчувственна. Не спрашивай — представления не имею, каким образом, — тут же добавил он, видя, как у той расширились глаза, а с языка готов был сорваться вопрос. — Он сказал мне об этом лично, но не намерен что-то говорить другим.
— Почему?
Антонин опустил глаза вниз, будто на мгновение задумавшись, и протянул:
— Хотел бы и я знать, почему он меня прикрывает. Мне не нравится, что в любой момент он может прийти к Риддлу и сказать всё, что знает.
— А ты уверен, что он уже не сказал об этом? — заметно напряглась Гермиона.
— Если бы сказал, то всё уже провалилось бы к чертям. Я в раздумьях: стоит ли от него дальше прятаться.
— Не говори ерунду: об этом никто не должен знать, — тут же возразила та.
— Ты его не знаешь, Гермиона, — задумчиво покачал головой Антонин. — Пока у Джонатана нет всей информации, он спокоен, как удав, и ищет недостающие кусочки пазла, но если он найдёт тот, что вызовет в нём тревожность, то нет ни одной гарантии, что он не подведёт Тома к мысли, в каком месте и что именно ему нужно искать, а это уже недопустимо.
— Когда он сказал тебе обо всём, что знает?
— Он не сказал обо всём, что знает, а просто дал понять, что владеет информацией и её не так мало. Не могу с уверенностью сказать, что Джонатан ещё раз позволит себе поговорить со мной об этом и, зная его, явно ожидает, когда я додумаюсь прийти к нему сам, но мой приход и признание — это полное поражение и обличение всей серьёзности происходящего, а что решит для себя он, представления не имею.
— Не уверена, что даже в таком случае следует что-то говорить ему. И вообще… Антонин, он серьёзная потенциальная угроза — мы не можем допустить такого.
— Мы уже допустили, — со вздохом отозвался Антонин, подняв глаза на расположенную впереди улицу. — И нужно понять, что с этим делать. Принять решение, Гермиона.
Он посмотрел на неё так цепко, что в одном взгляде она ощутила всю тяжесть предстоящего выбора. Вспоминая пристальный взор Джонатана, которым он рассматривал Гермиону, она почувствовала, как вновь её коснулась необъяснимая тревожность, что посетила нутро ещё в тот момент, когда тот покинул её дом. Сейчас это воспылало ярче, чем ощущалось ранее, и она погрузилась в болезненное сомнение: насколько Джонатан Эйвери опасен, можно ли ему доверять и как ему душа велит распоряжаться полученной информацией? Друг или враг идёт прямо по их следам?
— Я опасаюсь, Антонин.
— Он ищет дальше, уверяю. Думаешь, он просто так согласился оказать мне услугу в посещении тебя?
— Кроме книг он ничего не видел, — отрезала Гермиона, переступая лужу.
— Где ты хранишь пергаменты Риддла?
— Их уже нет.
— Что значит нет? — резко посмотрев на неё, спросил Антонин.