Часть 5. Ночь вышивает крестиком, а я думаю о том, как мы будем вместе, о... (1/1)
Хэллоу был зол: отряхивался, будто большая косматая собака, от покрывшего с головы до ног дождя, растирал по щекам длинные мокрые штрихи, зализывал назад волосы, отдёргивал ворот липнущей на шею рубашки, бесился, ругался, клацал зубами во время разговора, словно пытался перегрызть кому-нибудь яремную вену, и вообще выглядел точь-в-точь как один из тех самых красивых да обаятельных убийц или их подельников с чёрно-белых криминалистических снимков, что время от времени мелькали на перекрытой первой полосе дешёвой киосковой газетёнки. — Они не хотели меня к тебе пускать, черти их всех задери! Не хотели пускать, ты понимаешь? Меня! К тебе! Говорили, что я, мол, не твой родственник, а если и родственник, то должен это каким-то чёртовым образом доказать, и я сказал им, что ближе меня ещё поискать, что если хотите доказательств — дайте мне раздвинуть ему ноги и продемонстрировать то, что сталось с его задницей после того, как мы ?породнились?, на что эти скоты пришли в сраный ступор, а когда отошли — начали угрожать мне вызовом своей паршивой охраны! Говоря это всё, выкрикивая и выхрипывая, мужчина, запертый в маленькой больничной палатке, бегло огляделся по сторонам, но искомого, кажется, не обнаружил, отчего померк в лице лишь только больше. Чертыхнувшись, наказал притихшему мальчишке, укутанному в чахлую белую простынку, подождать его здесь и никуда не двигаться, а сам дошёл в два шага до двери, с силой дёрнул за ручку и озлобленным рычащим лаем гаркнул: — Да вашу же мать! Принесите сюда хотя бы табуретку, если не можете сколотить нормальный хренов стул! Тим от его бешенства, прошивающего, кажется, даже стены — те угрюмо пятились и заходились короткими штукатурчатыми мурашками, — невольно поёжился, немножко присел, поплотнее укутался в белую тряпицу и тихо пискнул, впрочем, испытав немалое удовольствие и пробившее на краску по щекам незнакомое ощущение, когда требование дышащего серными искрами мужчины с полуслова выполнили, практически тут же подтащили к дверям стул с высокой спинкой, что-то неслышное буркнули и моментально убежали, гнусно шаркая унылыми резиновыми бахилами. Джек от этого добрее, конечно, не стал, но хотя бы орать прекратил, подхватил стул под мышку, подтащил тот к кровати, установил напротив, грузно уселся, протёр себе пальцами виски. Искоса поглядел на букет розовых в багряную крапинку лилий, который принёс недоуменно и смущённо поглядывающему на него мальчишке, на плетёную корзинку с фруктами, ещё одного плюшевого зверёныша — на сей раз большого и белого щена, тявкающего всякий раз, как того неосторожно дёргали за ухо. То ли подумав, что этого было недостаточно, то ли просто так, обернулся к Тиму, внимательно того разглядел, протянул руку, пригладил перегретого ребёнка по щеке, накрутив на палец несколько серых волосков, а после, покосившись на дверь и на торчащую из кармана сигаретную пачку, забив на всё да закурив, потому что мальчик же не возражал, а на остальных было откровенно класть, выдохнул: — По существу, милый мой, вся наша жизнь — это не больше, чем грёбаные ржавые покрышки, за ненадобностью сдохшие в канаве у дороги. Иногда я начинаю подумывать, а не произошла ли некая страшная ошибка и не получилось ли так, что никакой Бог нас по своему подобию не создавал, и вообще мы — какие-нибудь такие… маленькие мерзкие вирусы, микробики, гаденькие заразные тварюжки, оголтело жрущие оболочку его истинного богоподобного детища… — он закурил, задымил, с некоторым неудовольством поглядел на голые мальчишеские плечи, вдоль и поперёк израненные набухшими красными пятнами оттого, что тот их всё время остервенело драл и расчёсывал, спуская с подгнившей в звеньях цепи замученные белые нервы. Потом, придвинувшись поближе, попутно истерзав стульчатыми ножками взвизгнувший пол, ухватил мелкого за подбородок, повертел из стороны в сторону его головёнку, поцеловал в лоб и, надавив на макушку, чтобы улёгся обратно, а не рассиживал, когда никто не разрешал, да заботливо укрыв поверху бесящей худой бесполезностью простынёй, выговорил: — Признаюсь тебе, малыш, что я едва их там всех на месте не придушил. Если бы продолжали измываться над моими нервами ещё хоть пять минут — придушил бы уже без ?едва?. Кто вообще им дал право решать, могу я войти или не могу, если это именно я, сатана бы их всех поимел, привёз тебя сюда и всё это время оставался рядом… — И как ты… как же ты всё-таки… чтобы они тебя… ну… впустили…? Мальчоныш стеснялся, заламывал под простынёй ручонки, неуверенно смотрел, не заговаривая, но испытывая невыносимо гложущий стыд с того, что у них там, как он помнил, творился и сшивался оставленный в не случившемся прошлом безумный и важный разговор, а он вот… Он, господи-как-же-паршиво, просто отключился, слёг, всё оборвал и оказался в итоге здесь, где оказываться не хотел никогда: это пока он держался молодцом, ютился в своей койке, нервно поджимал коленки и делал вид, будто всё хорошо и всё в порядке, хоть внутри и хотел броситься на Джека, зарыдать тому в ноги и умолять, чтобы увёл отсюда и ни за что не оставлял одного в страшной белой котельной, где на каждом из трёх этажей постоянно кто-нибудь умирал. — ?Как?…? — Хэллоу выглядел немного раздражённым и вместе с тем растерянным, отвечал не сразу, подолгу раздумывал, смотрел так странно, что у Тима каждый раз обрывалось и ёкало: было до беспамятства страшно, что вдруг мужчина прямо сейчас передумает и оставит его тут, но спросить об этом не получалось, не хватало смелости, не хватало ничего. — Да всё так же, мальчик мой. Подкупленными тухлыми душонками. Видишь, насколько у этого мира высокочтивые да басенные морали? За просто так и за заботу о тебе пропускать они меня не захотели, прикрываясь моей ненадёжностью, а как только в ход пошли разящие хрустящие купюры — тревога их сразу развеялась, ненадёжность во мне обратилась в замечательную крепостную стену доброй выдержанной тысячи лет, губы практически с места потянулись целовать вымазанные в дерьмишке башмаки. Признаться, мне даже стыдно, что я распинался и пытался чего-то добиться по-хорошему и без участия запрятанного в кармане бумажника… Хотя, знаешь, возможно, сработало и кое-что ещё.
— ?Ещё?…? — Да. Я их немного, драгоценный мой, припугнул. Так что, может, посодействовало с какой-то стороны и это. Тим, чувствующий себя неуютно, очень и очень жалобно, беспомощно, так чахло, что сдерживать слёзы и кусающую за набухшее горло истерику получалось с каждой минутой сложнее, поёрзал, подполз к краю постели, чуть свесил из той острые коленки, проглотил волну першащего кашля и спросил, оставаясь танцевать по неприступной грани ломкими хворостинными пальцами: — Как это… ?припугнул?? Джек пожал плечами. Поглядел за оставшееся за мальчишеской спиной окно, где падал на город тяжёлый консервный закат, сшитый из мутной ржавой взвеси. Прислушался к доносящемуся из коридора радио, в динамиках которого некто хриплым техасским басом напевал про Новый Орлеан, призраков в котором, мол, водилось гораздо больше, чем здравствующих живых людей. Снова погляделся за окно, где качающиеся на ветру провода казались аэродромными взлётно-посадочными пульсарами, и, закурив сигарету вторую — Тим никак ведь не мог знать, что вёл он себя так отчуждённо, размыто, скованно и убито-разбережённо только тогда, когда сходил от беспокойства и страха с ума, — объяснил: — Я сказал им, что трахнул тебя в задницу, значит, мог потенциально заразиться тоже, и если они не пропустят меня по-хорошему — я порву себе вены да заставлю их сожрать мою уродливую опасную кровь. Чтобы представление выглядело нагляднее и чтобы никто в моей честности не усомнился, я даже начал это проделывать… Вот, кстати, можешь посмотреть, — с этим он приподнял правую руку, которая как раз-таки всё время тряслась да подрагивала, стянул вниз рукав рубахи, демонстрируя мальчишке длинный поперечный порез, проделанный вполне себе умело и мастерски: чтобы не тронуть отвечающую за жизнь жилу, но пустить испаряющуюся в ткани ржавую кровь. — С другой стороны, мне, конечно, чудится да видится, что они больше перепугались, будто я прямо у них на глазах покончу с собой, а это лишние нервы да нелицеприятная грязь, но, как бы там ни было, пустить меня к тебе — пустили. И, полагаю, в следующий раз пустят тоже, оставив свои разговорчики у себя же в жопе… иначе, клянусь, я всё-таки передумаю и всех их к чёртовой матери перебью. Вот это проклятое ?в следующий раз?, в его воображении совсем не должное быть, потому что оставаться так долго в больнице он не собирался и не хотел, испугало и перегнуло Тима настолько, что в глотке сократилось, глаза беспомощно сжались, пытаясь не выпустить наружу защипавшую жидкую соль, по щекам забили крыльями больные предсмертные снегири, пальцы бессильно стиснулись на подушке. Джек это заметил сразу: прищурился, посмотрел с пугающей серостью, чертыхнулся, опять выбросил на пол сигарету и, придвинувшись так близко, чтобы почти навалиться да упасть, лающе спросил: — Что происходит, мальчик? Теперь я припоминаю, что идиот и об этом не спросил, хотя должен был первым делом, но… Как ты вообще себя, кстати, чувствуешь? Тиму хотелось сказать, признаться, проорать, что ужасно-ужасно-кошмарно, хуже не было даже тогда, когда его блевало кровью и кишками и он не мог несколько дней кряду встать, потому что тогда он был хотя бы один, терять ему было нечего, а теперь — стало. Теперь ему хотелось проводить каждую секунду рядом, ни за что не оставаться одному, вернуться к тому разговору, который он своим дурацким треснувшим сердцем испортил, а Джек как назло больше рта на ту тему не раскрывал: сам же он об этом заговорить не мог, сам боялся, что у мужчины включится жалость или что-нибудь ненужное да мерзкое ещё и ответ его станет совсем и ни разу не честным. Он не понимал, отчего тот так напряжён, отчего делает всё, лишь бы не затрагивать изгаженное хлипкими белыми ладонями прошлое, отчего так нервозен и зол, отчего постоянно смотрит в окно да сквозь, а в глазах его отражаются кровавые осколки разбитых фар, похожих на россыпь мёртвой лесной земляники. Тиму хотелось вскрыться перед ним, открыться, улечься на спину, притянуть за руку, вложить в ладони по разделочному скальпелю и сказать, что он теперь весь его, что делай, что хочешь, что режь, шей, смотри, заглядывай в заражённое больное нутро, забирай, что только пожелаешь взять. Тиму просилось, ревелось, скулилось, но страх оставался кусать за горло, честность не казалась уместной, в груди пульсировали и росли стальные герберы с прочными литыми стебельями, и всё, что он сумел себе позволить, это жалкое, лживое, кашляющее и разрывающее самую кость: — Не знаю… я. Бывало и… хуже, наверное… и лучше вот… тоже… бывало, но и хуже всё-таки, да, я… Как я вообще сюда… что тогда… случилось? Почему я… мы… оказались… здесь…? Что тогда со мной… произошло…? Хэллоу от его вопроса заметно напрягся, обдал беглым и не поддающимся пониманию взглядом, после этого предпочтя вновь уставиться за проклятущее окно, которое чем дальше, тем больше хотелось с вымазанного в кровь кулака выбить. — Ты переволновался, мальчик. По крайней мере, так они говорят. Видно, моё предложение… да и моё появление в твоей жизни в целом… настолько повергло тебя в смятение, что твоё ослабленное тело не выдержало, сердце сорвалось, и у тебя случился лёгкий, но всё ещё удар. Ничего особенно страшного на фоне того, что происходит с тобой каждый чёртов день, но и хорошего в этом тоже ничего нет, потому что там, где удар один, там удар и второй, а они, понимаешь ли, вместо того, чтобы обратить внимание на это, всё больше вьются вокруг твоей проклятой инфекции, и я не знаю, чего мне стоило заставить их заняться тем, чем заняться надо. Я бы хотел забрать тебя отсюда прямо сейчас, взвалить на руки и унести куда-нибудь, где никто нас с тобой не найдёт, но… Тим стих, прекратил и дышать, и глотать: только врезался ногтями в кожу возле быстро-быстро колотящегося сердца, так страшно хотящего услышать продолжение, что обещалось вот-вот лопнуть, треснуть и умереть, но продолжение никак не приходило, Джек выглядел неуверенным и стылым, рот его стекал ваксовым пластилином по небритому лицу, пальцы сковывались в кулаках. Не следовало ни прикосновений, ни прежних одержимых взглядов, и Аслановы подарки в детской груди умирали, заветривались песком и пустынной полыньёй: смолкал старый волшебный рог, обвисал алый парус, меркли и мертвели серые капли серого зелья, проливающиеся на выгоревшие серые цветы. Едва пошевелившись, он почти-почти протянул навстречу мужчине руку, почти ухватился тому за штанину, почти скомкал и попытался хоть так о чём-нибудь попросить, но не решился, струсил, не смог: не понимал уже больше, действительно ли тому оно нужно, не хотел становиться лишним пожёванным бременем, отмершим календарным листком, завывающим по осени привидением и тянущейся нога в ногу сумасбродной ошибкой. Поэтому руку он не протянул — надавил себе на запястье, стиснулся ногтями на простыне, уткнулся носом и щекой в подушку, и уже там, едва не разревевшись в голос, едва не сдохнув в тот самый — впервые долгожданный — раз, услышал: — Теперь я думаю, это далеко не то, что тебе, мальчик мой, на самом деле нужно. И мне очень жаль, что… мне просто, малыш, очень и очень… жаль.??? — Где то, что я тебе принёс в прошлый раз? — Хэллоу стоял над ним, хмуро смотрел на пустой столик, оставивший на себе только размазанные пыльные отпечатки да опавшие лилейные лепестки, и злился настолько, что Тим под одеялом, всё-таки пришедшим на смену простыне, сжался, отпрянул поближе к другому краю, заломил под тряпкой руки и, ведя себя так, будто где-то в чём-то был непосредственно виноват, тихо и испуганно пробормотал: — Они… они это… унесли. — Как это — ?унесли?? — если Джек и удивился, то удивление его приняло тоже сплошь жуткие и зверелые формы; желтинники глаз налились завывшими на пожар волками и унеслись в тундровую степь грохотом рассекающих еловый снег полынно-горьких кровавых лап. — Так и… унесли… Ничего они мне объяснять не стали: просто пришли, забрали, посмотрели как-то не очень хорошо и… обратно… ушли. — Кто? Кто конкретно это был? Злостью веяло настолько, что Тим практически заживо задыхался, и хотя понимал, что отвечать не стоит, если не хотел, чтобы мужчина его оставил и ушёл устраивать даже не разборки, а пляшущую на кончиках пальцах жуткую бойню, сказал всё равно: — Сестричка какая-то. Не знаю, как её зовут. Она же ведь не представлялась. Я её вообще впервые увидел. Она вчера на ночь пришла, собрала всё, что у меня здесь было, посмотрела так… не очень на меня… приятно и… и ушла. Всё с собой унесла. — Как она выглядела? — вопрос этот Тим предвидел, на вопрос почти ответил, но, в последний момент спохватившись, только виновато качнул головой, подобрал к себе коленки и проскулил несколько невразумительных мычащих писков, должных означать что-то в духе ?не-надо-никуда-идти-оставлять-меня-и-никого-убивать-не-надо-тоже?, но, разумеется, понятых Джеком сплошь неверно и… Превратно. Оставшись больше, чем просто недовольным, мужчина придвинулся к нему, навис, протянул руку, танцуя на тонкой прослоечке того, чтобы сорвать это треклятое одеяло, но пока ещё не срывал, пока ещё терпел, держался, хоть и в глазах его взрывалась слепящая солнечная вспышка да горело попросту всё, что гореть вообще могло. — Мальчик, милый, славный, добрый мой, хороший мальчик… Я не стану врать, что якобы ценю твою вящую заботу о тех, кто заботы этой не заслуживает, и даже не стану говорить, что уважаю её. Но в твоих же интересах честно мне признаться, если не хочешь, чтобы я пошёл туда и разбил об стену морду тому, кто отношения к случившемуся не имеет; мне-то вообще наплевать, я здесь каждую тварь убить с самого начала хочу. Тим с этого поджался, приоткрыл и закрыл рот, но сказать так сразу ничего не сумел; только когда Хэллоу решил послать его к чёрту и сделать то, что он там сделать хотел, успев развернуться на каблуках да попытаться отправиться кого-нибудь, кого и в самом деле мог же прикончить, отлавливать, мальчик подскочил, будто ударенный разрядом громыхнувшего над крышей электричества, подался за тем следом и, не вылезая из одеяла, в которое продолжал кутаться, будто примеряющий саван покойник, ухватился за подол рубашки, не столько стискивая, сколько просто одёргивая, ненадолго так замирая, а затем снова подаваясь назад и ныряя в стылую хлопковую белизну уже почти с головой. Он боялся, что Джек уйдёт всё равно, но тому этого его жеста почему-то хватило, чтобы замереть, остановиться, постоять так немного, а потом обернуться, приблизиться обратно к кровати, опуститься не на стул, а на самый скрипнувший край, для его веса, кажется, немного не предназначенный. Подумать, посомневаться, опустить одну руку, нащупать под одеялом тощий трясущийся горбик, осторожно его погладить, пощупать, оставить ладонь лежать там, где должна была находиться лохматая чалая голова, и сипло, трубно, железно спросить: — Почему ты продолжаешь беспокоиться о том, кто тебя мучает, маленький идиот? Я хочу башку этой бабе сорвать, а ты мне не даёшь, и я… Я, черти тебя дери, не могу пойти против твоей воли, потому что, должно быть, боюсь, что так ты от меня окончательно… Сказать то, что сказать думал и собирался, он, наверное, должен был, но в последний момент запнулся, заткнулся, передумал, от досады двинул ногой по ножке стула, отчего тот отшатнулся, перевернулся и с грохотом полетел навзничь. Почти что там же дверь в палату приоткрылась, внутрь просунулась зализанная крашеная голова в огромных округлых оправах. Попыталась что-то спросить, но, наткнувшись на осатанелый жёлтый взгляд, молча поджала губы да скрылась обратно — об этом чёртовом неуравновешенном психопате, который продолжал торчать в больнице с раннего утра и до самой предпоследней минуты, когда посетителей выставляли прочь уже попросту взашей, за прошедшие два с половиной дня успели узнать практически на всех этажах. Слава за психопатом ходила чёрная, костлявая, баграя, кому-то он бил в лицо деньгами, кому-то кулаком, к мальчишке никто, кроме него, не захаживал и, следовательно, будничное пребывание не оплачивал, так что с его присутствием здесь нехотя смирились и лишний раз на глаза попадаться старались не спешить. Руки продолжали гладить одеяло — под ними мальчишка, променявший свою Нарнию на связку мёртвых гладиолусов и его грязные протабаченные выдохи в шею, оседающие на коже мразной жгучей копотью, мелко-мелко дрожал, как будто бы каждой овсянковой косточкой чего-то с умолением выжидая, но… Джек, не понимающий больше, ни что ему делать, ни что сказать, чтобы с концами их грустную сказку не испоганить, оставался не говорить своё страшное ничего: только мягко трогать мальчишеские голову да плечи и стараться не думать о том, как нарывало и кровоточило, расплачиваясь за его уродскую душевную проституцию, застрявшее меж тремя волчьими рёбрами сердце.??? — Они… они выписывают меня… завтра… с утра… вроде бы… если… если тебе… конечно… интересно… Мальчишка сидел на койке, просунув между коленок руки, и аб-со-лют-но, кажется, не соображал, что этим своим зовущим видом вытворял: маленький, худенький, с исколотой левой веной — какая-то мразь успела замучить его своими грёбаными кровососными шприцами до того, как больница открылась и Джеку позволили войти в палату, — лохматый, с огромными красными глазищами, под которыми собрались гармошки синяков, с приоткрытым измученным ртом, который звал так, что в голове напряжённо звякало спущенной с курка пружиной, он разбросал в стороны ноги, на которых сидел, упёрся посерёдке руками, скомкивал в пальцах простыню и одеяло, почти умирал от пожирающей тело тряски и мучил мужчину тем больше, чем меньше понимал — тот и так сдерживался из последних сил, чтобы не схватить, не забрать на руки, не унести отсюда, с ноги выбив дверь, не повалить повторно на кровать уже чуточку иную, и, обязательно выдерживая обещание увезти в ту самую ангельскую Швейцарию, перед этим… Немножечко… Чему-нибудь… Поу… …чить. Он чего-то от него ждал, этот ребенок, чего-то хотел, на что-то надеялся и о чём-то умолял, но Джек, на каждый проделанный шаг вперёд кладущий сверху шаг в мгновенно уносящую обратную сторону, не позволял себе это ?что-то? понимать, не позволял чёртовому умасливающему эгоизму вновь вставать нимбом в потолочную корону и с полной верой решать, что ждал мальчик как будто бы самого что ни на есть его: после всего, что сделал, после того, как каждое движение и каждое прикосновение принесли изувечную и изуверную боль, после того, как в его чёрном и гнилом сердце что-то ёкнуло, отряхнулось, проснулось и проклюнулось драмными нуарными нарциссами, делать и думать в мальчишеский адрес то, что со спокойной совестью делал и думал прежде, он себе всеми правдами и неправдами запрещал. — Новость хорошая, малыш, — говорить было вязко, болезненно, липко, как будто утопился ногами в трясине, уходишь на дно, до которого не достать, и звуки вокруг сплющиваются до пресного вакуума, а в голову залетает обескураживающий яблочно-железный дым. Кто-то за стеной соседней палаты — Хэллоу приблизительно помнил, что жил там некий немощный старик без левой ноги и левой руки, по чьему лицу постоянно бегали пауки лопающихся в самопроизвольном порядке сосудов — смотрел по кабельному Волшебников из Вайверли Плэйс, по винтовым шахтам переползал ленивый скрежещущий смех, пряло невидимую ткань привинченное к инвалидной коляске резиновое колесо. Джек попытался разобрать несколько фраз, услышал один только булькающий лязг и ворох смешавшихся белых шумов, снова покосился за окно — к концу октября вечерело рано и на стёкла падала сброшенная линяющей луной пыль, — повертел в пальцах горлышко принесённой для малыша стеклянной ?Пеллегрино? с апельсиновым вкусом и, оправив в воротнике выходную белую рубашку, сидевшую наперекосяк, с тяжёлой извивающейся тенью подошёл к мальчишеской койке да осторожно на ту опустился, стараясь самого мелкого не затрагивать и по возможности, чтобы опять чего-нибудь не учинить, на того не смотреть. Тишина, наверное, мальчишку удручала, пугала, кололась в опухших подушечках одеревенелых пальцев, поэтому, ещё немного помолчав, тот поёрзал, пошелестел одеялом, отполз подальше к изголовью и, кое-как решившись, позвал: — Я не знаю, во сколько точно смогу отсюда выйти, они мне пока не говорили, но… ты ведь придёшь завтра…? Придёшь и… ну… У Джека, твёрдого, крепкого, прочного и идиотского, как обросший корой еловый ствол, снова где-то там под костяшками ёкнуло и разлилось горячим кровистым теплом; он проскрипел зубами, выдохнул и вдохнул пережёванный воздух и, стараясь натянуть на губы нечто, что только слепой умственно отсталый кретин идентифицировал бы как улыбку, прохрипел: — Конечно, мальчик. Я обязательно приеду за тобой. По правде, я как раз успел подыскать для тебя небольшой домик в Шеффилде: это, конечно, не Швейцария, но городок тот до изумительности зелен, уютен, чист и свеж, к тому же, я буду часто тебя навещать, выгуливать куда-нибудь, если ты только захочешь меня… увидеть. Всё необходимое и даже больше у тебя будет, ты в любое время сможешь связаться со мной, да и сам я обустроюсь где-нибудь неподалёку, так что… — он должен был сказать что-то ещё, стараясь не думать о том, как внутренности пробивало фонтаном жгучей чёрной нефти, но на это ?что-то ещё? его попросту не хватало, тёмное вещество под кожей пожирало последний свет, а мальчишка рядом, не сладивший с собой и тихо мявкнувший перерезанным сипом, вдруг дёрнулся, резким толчком отполз назад, ударился лопатками о спинку постели, но, даже не обратив на это внимания, накрылся одеялом и вытаращился на него так, будто он вот-вот собирался его сожрать, уже успев вонзить в бедро вилку и наконечник грязного столового ножа. На этом Хэллоу призаткнулся, прикусил язык, сжал всё, что сжать мог, в кулаке, попытался было протянуть к мелкому руку, но тот от той шарахнулся, переместился влево, попытался свалиться с коечного края, а после, расширившись в глазах до размеров кусочка дрейфующего в холодной пустоте Сатурна, ещё более суматошно потянулся к нему сам. Закусил губы, тихо-тихо булькнул израненным горлом, опустил ресницы, почти распластался на брюхе, почти свалился перед ним на колени и живот, подполз битым ползком и, схватившись трясущимся веточками полумёртвых пальцев за горячую смуглую руку, сомкнувшись вокруг слишком широкого для обхвата запястья, прижался кипячёным лбом к дрогнувшей тыльной ладони да, спрятав лицо, так ломко, войко, скрипично и умоляюще, словно отыгрывающий последний раут просроченный ангел, прохрипел: — Почему я… почему ты… почему я больше тебе не… не… ну… жен…? Чёрное сердце, запахнутое в грудь Джека, надрывно хрустнуло, треснуло, раскрылось по заклёпанным швам и потекло вниз такой же чёрной липкой смолой. Губы его шевельнулись, поднырнули вверх и вниз, пока глаза, тупо и склепно смотрящие на глупого маленького щенка, льнущего к его руке, целующего ту трясущимися разорванными губами, размазывающими слюну и слёзы, никак не могли взять в толк, глаза отказывались доносить до рассудка то, на что зачем-то продолжали и продолжали надрывно смотреть. — Что…? Что ты… мальчик мой…? Что ты такое… — Я же не дурак! Я вижу, что ты… ты даже трогать меня совсем… прекратил… Не подходишь, не смотришь, не прикасаешься, избегаешь меня так, будто я тебе до тошноты противен, и я тебе совсем не… не… — он шмыгнул носом, мазнул по смуглой коже ртом, поджался, стиснулся пальцами сильнее, а когда Джек попытался открыть рот и заставить чёртово горло сделать что угодно, только не продолжать потрясенно и разрыто молчать, почти прокричал, проорал, перебил да сорвался на высокий надломленный визг: — Если это из-за того, что ты думаешь, что я не хочу, чтобы ты кого-нибудь из них обижал или убивал, то мне уже всё равно, слышишь?! Мне всё равно, ты можешь делать, что хочешь, можешь убивать, правда, только… только меня не… не… бро… броса… й… меня… пожа… пожалуйст… та… Я даже не из-за того это… говорил, что мне кого-то… жалко, я просто… просто не хотел, чтобы ты… ты уходи… уходил от… меня даже… на минуту даже… чтобы они вдруг… не пустили тебя… обратно, потому что… без тебя здесь… потому что… ночами я… я с ума… сходил… схожу и еле… дожидался… дожидаюсь всегда тебя… еле… Не давая себя одёрнуть, не оставляя времени в полной мере понять, что вообще происходило с этой спятившей планетой и с рвущимся по пуговицам и булавкам временем, мальчик, продолжая удерживать его руку, сполз на пол, поднялся на колени, присел на них же, протиснулся между мужских ног и, уткнувшись головой в живот, впечатавшись в тот так крепко, чтобы самому же и задохнуться, сорванно, изломанно, рыдающе, с дерущими по штанинам ногтями и текущей по лицу солёной водой забулькал, заплакал, захрипел: — Ты… ты спрашивал про… про Ан… Ангелов этих… тогда, про Швей… царию, про то, чтобы… чтобы со мной… туда… вместе… ехать, и я хотел, я очень… хотел, просто я… всё испортил совсем не… специально, я… я знаю, что испортил, и ты… ты передумал, но я… я не хочу уже без… без тебя, я не хочу, я с ума без тебя схожу, когда ты уходишь на ночь — я почти не сплю, шепчу твоё имя… стенам, говорю им про… про тебя, а они… они хлопают мне в ответ, они тоже говор… говор… рят, что ты со мной не… не будешь, потому что я… всё порчу, потому что я тебе… надоел, и мне… мне страшно, мне так страшно, что как только меня отсюда выпишут — ты уйдёшь, ты больше не… я опять останусь… без, а ведь я… я тебя… я так тебя полю… я тебя сам не заметил, как полю… Ему уже не было стыдно ни признаваться, ни стоять перед этим человеком на коленях, ни лизать ему руки, ни реветь в рубашку и живот, ничего: он продолжал плакать, продолжал повторять и повторять эту свою единственную пятизвучную правду, продолжал вжиматься и о чём-нибудь умолять, и только когда губы разомкнулись в новый раз, когда прорыдали что-то про то, что он больше не будет сопротивляться, не будет отталкивать и зажиматься, что согласен отдаваться ему столько, сколько понадобится, заниматься этим столько, сколько Джек захочет, разрешать попросту всё, что только могут сделать между собой два человека, мужчина над ним сотряхнулся короткой драной судорогой, прорычал впившимся в кость бродяжьим псом, вздыбился в загривке, задохнулся и, резко дёрнув рукой, запечатал ему ладонью рот, закрывая одновременно и нос, и добрую половину лица, и мокрые слезливые щёки, и всё, что пыталось рыпаться, возмущаться, говорить, клясться, обещать. Запечатал и, второй рукой подхватив мальчишку под подбородок, заставил того поднять голову наверх, заглядывая в расфокусированные зарёванные глаза да едко, просможенно, зверево выговаривая: — Прекрати. Прекрати это сейчас же, маленький дурачок. Как ты вообще до такого додумался…? Единственная причина, по которой я стал стараться не трогать тебя — это лишь потому, что я и так уже изломал всю твою… жизнь. Мальчишка, таращащий на него свои чёрные летучие квазары лопающихся зрачков, попытался тряхнуть головой, попытался что-то пискнуть и пробормотать, но Джек не дал, надавил сильнее, притиснул к себе ближе, обхватив сомкнувшимися коленями и, накрывая губами взмыленный лоб, прохрипел: — Не надо, не говори мне, что это не так, глупый котёныш. Я думал, что делаю тебе лучше, что какая тебе уже разница, что я смогу тебе что-нибудь дать, потому что я просто недобитый больной урод, ставящий своё сраное эго превыше всего, что существует и когда-либо существовало вокруг. Я заигрался в грёбаного бескрылого спасителя, и только когда тебе стало плохо в тот день, когда ты задыхался и чернел на моих руках, когда я вызывал эту проклятую скорую, никак не мог её дождаться, а потом так долго сидел под закрытыми врачующими дверями, что отняли тебя у меня и даже не пытались успокоить и объяснить, что с тобой происходит и сколько мне ещё ждать — тогда я понял, какое на самом деле представляю из себя ничтожество, и что от моего появления твоя жизнь стала только в несколько раз хуже. В тот вечер я подумал, что самым лучшим будет попытаться обеспечить тебе безгорестные сытые дни и сделать всё, чтобы ты пошел на поправку пусть даже так, потому что рядом со мной ты вряд ли хоть когда-нибудь… Он попытался сказать что-то ещё, что-то, чего никогда не хотел говорить и что обрывало нитки в сердце быстрее, чем замкнутая в костном пространстве гидра заставляла то сзаново и наново полыхать, но мальчик вдруг вздыбился, вцепился острыми зубёнками в смуглую ладонь, заставив ту дрогнуть и отпустить, а сам, приподнявшись на коленях, ухватив мужчину за воротник, одурев и ослабев от собственной пылкой храбрости, за которую отдавал последние крохи сужающейся души, не проговорил, а уже откровенно и босоного прокричал: — Да нет же! Нет! Ты не прав! Ты совсем… ведь… не прав, я… Я никогда не был так счастлив, как стал счастлив тогда, когда в моей жизни появился… ты… никогда не… не был… я… я думал, что уже никогда… никого… что так и умру, не узнав, что это такое, кого-то просто… полю… бить… и быть счастливым только оттого, что он находится… рядом, а потом… потом появился ты, и даже если я думал, что нужен тебе лишь только для того, чтобы ты мог со мной наиграться и чтобы сделать со мной… то самое, что ты… мы… сделали, я… я всё равно был… счастлив, я до сих пор… счастлив, что встретил тебя, что ты… ты вошёл в мою… жизнь, ты… ты… Понимаешь…? Мне… кроме тебя… больше совсем не нужно… ничего… нико… ст… стой… что ты… что ты… дела… ешь…? Вздёрнутый за шкирку, перехваченный под мышками, практически волоком перетащенный к Хэллоу на поймавшие колени, он тихо взвыл, ощутив, как грубые ладони огладили его голубые раздутые вены да голубые нежные синяки и, играючи, насмешливо, со сводящим с ума горноколыбельным обожанием, с которым и на здорового-то и самого красивого на свете человека смотреть ведь не могли, подняли на руки, оторвали от пола, вскинули, уложили, устроили, уставились двумя мёртвыми волчьими планетами в испуганные и заплаканные серушки-глаза. Глупый-глупый Джек, совсем не понимающий, что творит, легко и потешно подержал его на весу, будто ничего не весящую приблудившуюся зверушку, покачал из стороны в сторону, пощупал, прислушался к биению часто-часто колотящегося фитилькового сердца, а после, перехватив под руки и крепко сжав железными ладонями, заставив болтаться в полный рост беспомощным пойманным щеном, продолжающим лить горячие капли бесценных собачьих слёз, хлюпать, шмыгать, фыркать и подвывать, притиснул того к себе, прижался лбом ко лбу, уставился в глаза и так непривычно тихо, непривычно странно, непривычно виновато и болезно, будто от ответа маленького дурачка зависела вся его большая мозолистая жизнь, будто и не было между ними совершеннейше ни черта, кроме такого-каких-не-бывает знакомства и первой чашки разлитого по стаканам сливочного кофе с цветочной лавандой, спросил: — Тогда, получается, это ничего, если я… если я всё же украду тебя, заберу себе, отменю эту чёртову смерть и… увезу отсюда… прочь…? К этим нагорным ангелам или куда угодно… ещё…? Это ведь ничего, мальчик…? Тим, всхлипнувший, втянувший разбухшими ноздрями текущие и текущие сопли, попытался открыть рот, но изо рта опять и опять полилась закупорившая каждую выемку вода, изо рта завыло хрупким мартовским ветром, руки потянулись навстречу, оплелись вокруг мужской шеи, зарылись пальцами в волосы на затылке, притянули, вцепились, что-то вырвали, где-то оцарапали, с концами и бесконечностями запутались, а голова затряслась, голова закачала из стороны в сторону так рьяно и умоляюще, что под шовчиками её заплыло и снова рассыпалось, но… Но…
— Д-да… да… д-да… это… это ни… ниче… го, это… это… если ты меня заберёшь, если увезёшь… с собой, если я… буду тебе… нужен, то я… я буду… самым… самым… счастливым, таким счастливым, как… как совсем больше ни…. ник… то, Дже… Дже... к… Джек... Он плакал, клекотал маленькой северной гайкой, пытался оплестись руками и ногами, позволял всего себя трогать, гладить, вжимать, подтягивать под ягодицы и спину, втискивать и щупать, проминать, оставлять по коже синие-синие лапчатые следы. Уксусный привкус преступленной непроизносимости уходил, дышать становилось легче, в голове расплывалось тусклое смешное солнце, и когда Джек прижался к нему губами, когда совсем впервые поцеловал, собрав языком каждую слезинку и каждый всхлип, зализал за ушами и по вискам, в шею и в щеки, в волосы и ключицы, сотворил своими безумными ладонями мягкий и податливый наполеоновый сбивень, пообещал все тёплые сонные ночи и свежие восходные утра, тогда… Тим просто… Наверное… Умер. И через эту странную прозрачную смерть, сбросив к ногам прежнего освободившегося себя… Остался на долгие-долгие недели-месяцы-годы-секунды вперёд… Так просто и так по-человечески… Жить.