Контрасты (2/2)

Мозг тогда соображал до ужаса медленно. Позже Ромка ненавидел себя за медлительность, но он правда не понимал. Это по любви? По согласию? Истерика в отношениях пидоров — это что-то естественное?

Конечно, блять, нет, но как же сука он не хотел снова увидеть тот страшный, обвиняющий взгляд, как после сломанного носа первого парня Петрова.

Как же он не хотел повторения месяца молчания. И скребущей, скручивающей желудок, воющей души.

И те слова —

«Рома... Я клянусь.... Он хотел меня... Пожалуйста, я никогда больше... Клянусь, я не хотел! Я не хотел, правда! А там скважина замочная... Я не рассчитал...»

Бессвязные слова рвано клеймили его, казалось бы, черствую душу. Нескончаемые рыдания, уродливые, вмешанные в страх и отвращение. Скачущие плечи, вымоченное плечо олимпийки, синяки-синяки-синяки на запястьях, ключицах, ребрах.

«Я просто хотел перестать бояться».

Как же Ромке было хуево, что Антон так доказывал попытку изнасилования. Будто и правда допускал, что ему могли не поверить.

Потом были крики. Парень, в лопатку которого Антон всадил ключ наполовину, угрожал расправой, полицией. У него оба глаза разбитых отекли, кажется, он выкрикивал угрозы стене. Но им было не до смеха.

Антон всегда мог себя защитить. Но превышение самообороны — статья.

И как же заебался Рома со всеми этими шантажами и угрозами. Но зато дело не дошло до полиции. Зависло беспилотником напротив окна — и не сделаешь ничего.

Кажется после этого Антон что-то понял. И перестал быть гордой хуилой. Но оградился настолько, что холод можно рукой нащупать, если по волосам проведешь.

«Зачем ты это делаешь?» — Тоха вскидывает голову, чуть поджимает губы. Тоска красной нитью сквозит во взгляде. И Ромке так мерзко от своего бессилия. Как он может помочь в этих окололюбовных пидорских делах? Как он может вытащить лучшего друга из этой затянувшейся удавки, если вожжи у того в руках?

«Приятно тебя, мудака, ворошить. Не будешь таким вылизанным, ясно?» — Ромка откровенно намекал на слишком опрятную внешность Петрова. Тот усмехается блекло, понимая по-своему.

«Я уже понял, Пятифанов, у нас ничего не получится, хватит снова меня одергивать».

«Боже, ты такой еблан наитупейший», — с отвращением морщится Ромка. Рядом, как по заказу, возникает нынешний Петрова парень.

«Эй, Антош, чего ты тут... — он замечает убравшего руку Рому, и тотчас осунувшегося Антона, — грустишь? Пойдем, Света зовёт тебя показать холст новый».

Ох уж эта компания художников. Рома хотел бы забить и напиться. И не испытывать такое искреннее удовлетворение, когда Антон всё-таки объявляет ему об очередном расставании. Бяша бестактно хохочет в очередной раз. Хлопает Тоху по спине, приговаривая, что тот ну точно найдет «того самого», и вообще бог не дурак, любит пятак.

Но пятым оказывается хуй, с подозрительно похожими понятиями, как у Ромы. И тремя полосками на руках. Долго они не играют в гляделки. Хуярятся на заднем дворе почти бесшумно, считывая обоюдную потребность нарощенно инстинктивно.

И когда тот не стоит на ногах, а злой, как чёрт, Тоха, оттаскивает его за замахнувшийся кулак, Ромка даже не пиздит себе, что испытывает блядское удовольствие.

Недостаточно хорош твой пацан с понятиями, Антох. Постарайся лучше.

Но взгляд Антона в тот момент будто кричит ему раскрыть глаза. Смешно. Очкарик тут не Пятифанов. Зрение у него хорошее. Но по мнению Антона, он слеп настолько, что никакие операции не спасут.

Это как-то обидно. И Антон извиняется. Снова обернувшись в свой ледяной панцырь. Ромке хочется искусать его губы, чтобы не синели так по-мертвому.

— Эй, ты чё-на, уснул? Час ночи только, Пятифанов уже спит стоя!

Ромка не вздрагивает исключительно из-за выдрессированных рефлексов. Только глаза прикрывает, справляясь с колотящимся сердцем.

Антон на другом конце комнаты, переменившись в лице, отказывает Славе-Диме. Глебу. Невидно закатывает глаза на совсем не дружеские хлопки по плечу, ведь чужая рука сползает к бёдрам. Раздражённо откидывает ее и холодно цедит что-то. Что-то такое, отчего у застывшего Глеба на целую минуту замораживается лицо шока и неверия. А потом появляется явный оттенок злости. Кричащий, темный, опасный.

И тогда Антон бьёт. Красиво, с размаху, передавая всю инерцию кулаку.

Очки чуть смещаются вбок, идеально выглаженная рубашка мнется. И костяшки краснеют, знакомо, по-живому. Ромка аж подбирается весь, тяжело сглатывая. Сестрица Глеба, Света, уже семенит к месту драки, недовольно крича на Антона. Не к месту, Пятифанов вспоминает их с хозяйкой квартиры недавний диалог.

«Ему Тошик нравится уже давно. Ты должен дать ему больше свободы, Ром».

Больше свободы... Чтобы что? Чтобы только такие мудаки к его другу и цеплялись?

Нет уж. Подавись и уебывай, подружка.

— Ну Тоха, ну даёт! Наш мужик! — восхищённо тянет Бяша. Ромка только присвистывает. Не нужно слов, чтобы быть полностью согласным со всем сказанным.

Господи, как же в такие моменты он, блять, хочет вернуть их прежнее, детское, тупое общение. С дразнилками, шутливыми тычками и драками, с пари и спорами, с картами, с длинными летними вечерами вместе. Где есть только беззаботность и ощущение вечности. И сплошного, неиссякаемого счастья. Которое всегда подчёркивалось искреннее теплой улыбкой. Этого пидораса.

Новая волна рвоты сотрясает тело. Желчь выходит нехотя, кипячёный желудочный сок будто разъедает глотку. Он выдавливает скупые слезы и судорожно отплевывается. А ведь в тот момент все было даже ничего.

Ромка почти выталкивает Тоху на улицу. До этого пришлось силой отобрать очередной стакан неразбавленной водки, который тот еблан, забывшись, искренне хотел влить в себя.

Подумаешь, ударил очередную мразь. Это повод волноваться до мертвецки белого еблета? До содранных заусенцев? До расчесанных запястьев?

Боже, этот мудак бы окочурился на второй день, если б Ромка за ним не приглядывал.

— Что смешного? — сухо хмурится Антон, ежась. Пятифанова до сих пор слабо качает, он надеется, что холод даст хоть какую-то трезвость.

Ебучая шлюха-Света. Ему позволили забрать Тоху после выхлебанного в одно рыло стакана водки. Мудачье, а не люди. Пятифанов мог бы послать всех и просто сделать, как хочет. Но это же друзья. Друзья Тохи. А очередной ледяной взгляд он в таком нездоровом состоянии не выдержит. И так. Слишком.

Тошно.

— Столько лет у нас в поселке жил, а холода боишься, — хрипло тянет Ромка, усмехаясь с сигаретой в зубах. Антон странно подвисает, плывя полупьяным взглядом. Одергивает себя, матерясь одними губами.

— Идинахуй.

Пятифанов на ебаной грани, жалко, что Антон из-за своего холода этого не видит. Занимается дурацким сдерживанием себя. Контролем, блять. Сам виноват, сам провоцирует. Опять.

Одним шагом сокращая расстояние, он вжимает руку в чужие губы, на секунду теряясь от их ощущений в ладони.

— Не матерись, сучара...

Дверь распахивается, в курилку влетает какая-то девчонка. Ромка тотчас отстраняется, не замечая, что Антон машинально подается вслед за его влажной ладонью.

— ...при дамах.

Лёгкий щелчок в лоб приводит Тоху в чувство. Тот вскидывает голову, коротко кивает. Чем только удивляет Пятифанова. Неприятно удивляет. Снова эта мнимая покорность. Сухое равнодушие, сыпучее, фальшивое.

Ромка долго не выдерживает. Шутит что-то формальное. Смешное. Что девка рядом прыскает и хохочет в свой звонкий голос. А этот лишь усмехается краем губ. Так безучастно, будто не здесь этот еблан. Которую неделю уже не здесь. Бесит.

А дверь распахивается снова.

Блядский Глеб. Вспомнишь говно...

Что-то неприятно чешется внутри. Опарышами в сгнившей душе шевелится, переваливается. Как же, блять, бесит, когда люди не понимают с первого раза. А тут уже третий — как Петров это терпит?

Ромка напоминает себе прилежного ученика. Пообещал не поминать геев педиками — пожалуйста. Стабильно отдает Тохе проспоренные сигареты. Пообещал не влезать, когда тот разбирается с бывшими, нынешними, потенциально будущими? Вот, стоит по стойке смирно, только глазами выжигает красноречивое «хуй» на чужом лбу.

Сначала Антон косится на него предупреждающе. Мирным путём пытается спровадить уж точно перебравшего Глеба. Потом шлёпает по руке. Отчаянно, жгуче больно. Но тот не видит ничего перед собой. Лезет, шепчет на ухо что-то, тянется к вороту рубахи.

Получает тычок в живот.

И, наконец, разражается желчными оскорблениями. Про поведение Тохи, какие-то видные только ему намеки. Про провокации в совершенно обыкновенной одежде Антона. Про его неадекватного ебыря Ромку — тот, подавившись дымом, ошеломлённо впитывается взглядом в потерянного Петрова.

И, как завершение, что от шлюхи-Антона не убыло бы, если б он разок дал бы Глебу.

Сигарета летит на деревянное, морозное крыльцо. Пятифанов кашляет для привлечения внимания, игнорируя вскинувшегося Антона. И сладко, с размаху бьёт Глеба прямо в расфокусированный глаз. Сцепляя замок на шее, ударяет нос об колено. Чудом для этого долбоеба получает кулаком с болючим пидорским кольцом по брови. Рассекаемая кожа ощущается каждым миллиметром, глаз заливает кровь, а Ромка не сдерживается, как в последний раз. А когда пьяное тело заваливается под ноги, подошва прилетает в твердый стояк.

Что Антон мог в этом Глебе найти? В прокуренной спортивке, в неровно подстриженном ёжике, в мозолистых руках, которые из-за выпитого не смогли бы и стакан удержать.

Рома никогда не понимал его вкусов.

А так...

Они снова в Светином доме. В пустой комнате, где слышны беспокойные приглушённые голоса. Где воняет женскими духами, где бумага с холстами занимает больше места, чем мебель.

Все тривиально до зуда на сетчатке. Все просто, как разбитые в кровь кулаки. Все по-дурацки, как Антон с нечитаемыми эмоциями перед ним.

Вот опять. Сейчас будет скандалить. Строить из себя оскорбленную невинность, кричать, мол, это его жизнь и его выбор. Снова приплетет свое пидорство... гейство, чтоб ему провалиться. Гордый Антон в холодной ярости всегда такой ебанат. И красивый тоже до жути. Что удушиться хочется, настолько красивый. Эта голая бесящая уверенность, открытая, как когда-то давно искренняя улыбка в школьные года на его лице. Такая тянущая. Несправедливо тянущая.

Ромка падает на кровать, упираясь локтями в колени. Ждёт, смотря исподлобья волком. На ногах тяжело, от холода только хуже стало. На холоде кроют трезвость чужие закусанные, будто специально, губы.

Антон мнется зачем-то. Кидает беспокойные взгляды, сразу уводит. И чего медлит так? Лучше, как пластырь. Раз — и снял. И даже если не зажило нихуя под ним.

Так проще.

Антон приближается медленно. Будто и правда к дикому зверю. А в глазах равнодушие деланное, которое Ромка уже давно научился игнорировать. Смотреть вглубь, сквозь. А на глубине отчаяние плещется. И такая страшная обречённость. Как шагнуть в петлю, а не прыгнуть. Обречённость задыхаться до последнего, понимая, что умираешь.

Роме тоже становится не по себе. От накрывающей его тени. От сжатых кулаков и вскинутого холодного взгляда. Он стискивает челюсть, готовясь отбить любые нападки.

Но ничего не происходит.

Антон падает рядом, заторможено копается в карманах. Выуживает что-то, оценивающе смотря. Но не так долго, как обычно. Будто и впрямь старается не думать. Придурок.

Ромка исподлобья следит за его движениями. И чуть слышно выдыхает, когда его руку мягко берут, обхватывая запястье. Чуть ощутимо оглаживают мозолистые пальцы со странным придыханием. Антон будто на мгновение погружается в мысли. Морщинки разглаживаются, лицо приобретает спокойный оттенок. С холодеющим следом счастья. Ромка запомнил его слишком хорошо, чтобы не отфильтровать в хламе побочных эмоций.

Антон выдыхает, разрушая момент. Ещё раз оглядывает стёртые костяшки с уже подсохшей кровью. Сверлит своими пронзительными глазами лицо. Шуршит чем-то. И осторожно клеит над бровью пластырь. С животными.

Пятифанова почти подбрасывает от контраста. Он наблюдал за каждой секундой приближения детского пластыря к лицу. Он в ахуе, просто не может сдвинуться с места. Ледяные пальцы аккуратно, почти нежно касаются его истерзанных всеми способами рук. Остаются у пульсирующей царапины на лбу, будто силясь унять жар.

И этот оранжевый пластырь с мультяшными львом, свинкой, псом и ещё с кучей таких же несуразных животных... Теперь на нем. И просто выбивает из груди весь воздух.

Это больнее, чем кулаком в солнечное сплетение. Или носком армейского сапога по лицу. Больнее, чем выплёвывать выбитый зуб. Больнее, чем осознавать конец их детской дружбы.

Хуярящая под дых надежда просто не оставляет ему шансов. И режущий холодом Антон, разглаживающий пластырь, тоже. С дырками, чтобы воздух проходил. Клейкий, сука, чтоб наверняка.

Контраст налицо. Пятифанову кажется, что он уже тронулся башкой.

Морозящийся Антон, который может себя защитить. Который не подпускает близко после того случая, проверяя человека долгие недели. Который улыбается снова только новому парню и леденеет снежной королевой вновь, когда расстается. Который усмехается равнодушно на ромины шутки, уверено забирает его сигареты и реагирует сдержанным удивлением на касания. Который спокойно напивается, когда Ромка танцует медляк с какой-то бабой. Который жалит, колет, язвит, когда ему вздумается.

Вот этот вот Антон сосредоточенно клеит на заслуженную царапину пластырь. С животными.

И хочется взвыть раненым псом, которого только на убой. Отец бы его за такое не простил. Колотил бы до самой смерти, выбивая дурь.

— Спасибо, — вкрадчиво доносится до ушей, когда Антон уходит, осторожно прикрывая дверь.

И это как ебаный передоз. Хуярящий по венам меф насилует истерзанное тело, что до припадка недалеко.

Рома чувствует себя пьяным. Настолько, что пол и потолок меняется местами, когда он, шатаясь, вываливается из комнаты. Прямо к распахнутой двери туалета. Закрывает чудом и падает на колени.

Кровавая каша в мозгу вылилась порцией рвотой в унитаз. Его тошнит смачно, со вкусом кислым, продирающим до горла этой кислотой. Его тошнит вонючей водкой, что льется, как вода, легко и нескончаемо. Желчь выходит нехотя, кипячёный желудочный сок будто разъедает глотку. Он выдавливает скупые слезы и судорожно отплевывается.

Ебаный пластырь с животными.

За что его так мотает жизнь?