акт XIII | финал — милосердие (2/2)

жадно мечтающий о жизни, беспорядочно барахтающийся в попытках познать саму очаровательную суть существования — теперь он должен отречься от этого желания. за время, позволившее познать близость с Люцифером, Аластор обрел смазанный идеал того, как и ради чего ему хотелось продолжать дышать, смотреть на окружающий их мир, каруселью сменяющихся чувств проносящийся мимо. но как сложно отказаться от глупой мечты, даже если разум давно вколотил острое осознание: так больше продолжаться не может — не потому, что не хочется, а потому, что попросту невозможно. никаких далеких призрачных перспектив, лишь возможное мучение гноится на горизонте, расплескивая хаотичные мазки кроваво-красного цвета. и так ли плох акт самозабвенного отречения, предлагаемый Люцифером?

— должно быть, вы устали? пойдемте отдохнем.

Аластора до глубины души поражает та неподдельная легкость, с которой Люцифер принимает возможную смерть. как плавно перемещается его тело в пространстве комнаты, залитой густым солнечным сиянием, как буднично и спокойно его руки опускают изогнутый тонарм на бликующий диск виниловой пластинки. тишину разоряет мерное звучание симфонии Бетховена — номер семь, та самая, которую когда-то в ночи Люцифер играл на фортепиано. и вновь его слова проникают в сознание: ”это марш освободительной надежды, Аластор, разве вы не слышите?” — тогда не слышал. а теперь в торжественной смеси голосов — гобоев, валторны и кларнетов — для него звучит спокойное утешение. не давая насладиться вступлением, холодные пальцы Люцифера вновь обхватывают тонкие запястья и мягко тянут за собой. и его рассудительный голос переливается с усиливающимися звуками музыки, пока он говорит:

— мир не простит нас за то, что мы совершили, но кто сказал, что нам не нужно прощать мир за то, что он такой.. безобразный и утомительный? Аластор, вы ведь понимаете, чего я прошу?

— принять свою смерть.. и вашу.

— да, разумеется, принять! нам больше не придется судить, и нас, в свою очередь, никто судить не будет. раз даже Богу позволено устать, так почему мы не можем?

в голубых глазах мелькает боязливый огонек, когда взгляд скользит по невозмутимому лицу напротив: согласен ли Аластор разделить с ним вечный покой? до замирания сердца Люцифер боится, что обманулся и поспешил в своих выводах, что прямо сейчас с остервенелым криком упорхнет от него вся вымученная безмятежность. так ли имеет он право злиться на возможный отказ? тем не менее болезненное осознание пронзает его мелкими иглами: всё бессмысленно, если в этот ускользающий момент подле него не окажется Аластора. и пока расстилается меж ними тревожное молчание, композиция, заполняющая пространство, вступает в свой траурный марш, вызволяя наружу голоса скрипок и контрабасов. торжественное звучание захлестывает своей громкостью, и через пелену к Люциферу прорываются слова:

— я ведь обещал вернуть вам спокойствие.

трубный гомон заглушает всю искреннюю радость. стремится она вырваться наружу в судорожных движениях руками — так сильно хотят утянуть тело Аластора в долгие объятья: в них трепет и благодарность, признательность и оттиск любви — тот, что ещё ни разу не был озвучен. но вместо этого Люцифер молчит, с застывшей влагой по краям глаз рассматривая чужую улыбку. из пучин спутанных эмоций выплывает наружу колючее сомнение: это ведь не так просто.. согласиться на подобное, зная, что завтрашнего дня уже никогда не будет — не будет более ничего: лишь безмолвная пустота, а за ней, возможно, покой — такой необходимый, желанный до мурашек на коже. никакой жажды, никакой утомительной борьбы — лишь треск оборвавшейся жизни и иссеченное полотно времени. Люцифер знает, что если не сделать это до вечера, второго шанса может и не быть.

уже не весело гремят пластиковые банки — в них, в каждой белой пилюле, пищит и вопрошает ускользающая надежда. ежедневное тлетворное ощущение — перманентная усталость от существования — на пороге смерти начинает ослаблять хватку. теперь, в это скомканное мгновение, так красиво — всё: покрывало пыли на эбеновых полках, потрепанный корешок старой книги, прилипший к ботинку желтый листочек… мерцающие глянцевым блеском дверцы кухонных шкафов, растрескавшийся в углу ванной комнаты кафель, пятно ржавчины на изогнутом плафоне… и всё это застывает — с тоской, с печалью глядит в ответ. эти глупости, неважные мелочи, ранее заполнявшие каждый день бесцельной жизни, теперь провожают в последний путь — не говоря ни слова, не пытаясь разубедить. они лишь смотрят и признают поражение — более никому не нужны. и сотрется со временем чужой след на них, возможно, достанутся они кому-то другому. словно надзиратель, Люцифер в последний раз обходит застывшие декорации, вслушивается в то, как гаснет звук его ходьбы. в это время Аластор, погрязнув в прострации, вяло мнет белую гладкую клавишу на фортепиано — жалобно стонет вырываемая наружу нота.

Аластор не понимает. каково это — умирать? добровольно, без капельки пролитой крови, уткнувшись в смятую простынь. каково это — сдаваться? не ради себя, не ради собственной безопасности, а ради человека, урезонившего хаос его эмоций. каково это — прощаться? с тем, что превратилось в привычку, что полюбилось со временем. в последний раз рассматривать с детским упоением мерцающий на заледеневших окнах свет, в последний раз — слышать фортепианный плач… позволить своим рукам забыть движения, увязнуть в бетоне неподвижности. более не вдыхать сигаретный дым, не чувствовать горечь испитого виски. но более того — не быть заложником пробуждающихся чувств, не требовать от этого мира ни понимания, ни участия… стать тенью, раствориться в дымчатом облаке, что укроет с ног до головы. и никогда не слышать его смех, не видеть блеска глаз, не чувствовать прикосновения сбитого дыхания к коже.

— я никогда не понимал, насколько я мог быть счастливым…

Люцифер странно улыбается, выпуская наружу эти слова, сквозящие кислотой сожаления и чувства вины. стеклянные стаканы — два одинаковых — наполняются холодной водой. и Аластор, подняв взгляд, видит, как беспомощно трясутся его руки: прозрачные капли, словно роса, застывают на его нежно-розовой коже. потом он смеется — так нервно, на выдохе, обнажает свои белоснежные клыки, пока затравленный взгляд скачет от одного предмета к другому. громкий треск — скользкий стакан падает на деревянный паркет. острые осколки градом разлетаются по кухне. и среди них стоит Люцифер — отчаявшийся, чувствующий, как медленно сгорает до пепла его самообладание. брюнет смотрит на осколки с небольшим удивлением, не может отвести взгляда, пока не слышит, как непозволительно громко дышит Люцифер.

— разве можно так?! разве мы заслужили это?!

сквозь смех, сквозь колючие слезы спрашивает он, повышая голос. Аластор, мотнув головой, сокращает расстояние и протягивает свои руки к его дрожащим плечам. и, как истосковавшийся по ласке зверек, блондин льнет к его груди, кончиками пальцев цепляясь за предплечья, и утыкается лбом в линию ключиц. весь дрожит, сотрясается неприятной мерзкой дрожью человека, который не может перешагнуть через финишную черту — считает, что не заслужил подобного.. нет, не наказания, а спасения — побега от вины в обитель снов. до костей прожигает — ему глубоко мерзко от себя, оправданно тошно от того, что может он выбирать, каким сильным будет его мучение — растянется ли оно с жалких минут до нескольких лет или нет. и Аластор понимает его вопрос, знает, что гнетет его не необходимость умирать, а сама возможность смерти — она есть, и к ней можно протянуть руки.

— основное наше наказание, Люцифер, в том, что, познав иную жизнь, нам так скоро придется с ней расстаться.

округлившие от слёз глаза — сверкающие небесно-голубые сапфиры — сквозь пелену минутной слабости смотрят на Аластора. задают вопросы переливающимися в склере бликами: неужели это — правда? самое ужасное в жизни — наказание не театрализованное, не наполненное ярким мучением или агонией ужаса, оно нередко не воспринимается всерьез. и если ранее Люцифер считал, что единственным наказанием в этом случае будет тюрьма, то теперь сотни клинков острого осознания вонзились в его плоть, говоря: вот оно — ваше наказание. и Аластор прав, говоря: познав иную жизнь, так скоро придется с ней расстаться. не существует смерти-освобождения — есть лишь избавление. расставание с тем, что сейчас кажется таким нужным: объятья эти — ядовито-терпкие; руки на плечах и лопатках, удерживающие от полураспада; тихое, осторожное придыхание. пустоту не заполнишь смертью — она сама порождение этой пустоты; пустоту не изгнать грехом — она всё равно нагонит и возьмет свое. темноту невозможно победить темнотой — лишь светом, что с каждой минутой промедления теряет свой блеск.

— мы и вправду устали, Люцифер, и нам пора отдохнуть.

с каждым проговоренным словом блондин явно ощущает, как расползается тяжесть в конечностях, заполняя венозные каналы. голову засыпает песком, как после долгих рыданий. и, шмыгая носом, он послушно бредет за Аластором, пока тот вновь предпринимает попытку взять контроль в свои руки — берет чистые стаканы, наполняет их холодной водой и гремит баночками, не так давно обладавшими сакральным смыслом. теперь же они — простые пилюли, острое лезвие топора, которым искусно орудует палач. Люцифер топчется в дверях, замирает, с печалью наблюдает за тем, как перемещается Аластор по кухне, закрывая глянцевые дверцы. и не может сказать ни слова в ответ, пока на фоне громко воет седьмая симфония — даже не воет в большей степени, а насмехается и сочувствует одновременно.

вместе они идут в спальню — там искрится дневное солнце, выплывая из-за пушистых облаков. садятся на смятые простыни и смотрят друг на друга: подбадривающе-нежный взгляд против сочувственно-печального. Люциферу так много хочется сказать, пока в горле перекатывается препротивный металлический ком. однако есть осознание: в этот раз он в большей степени будет уповать на свое тело — то самое, которое всегда его предавало. нестабильность разума не перекроет нестабильность физики — и сейчас этого просто нельзя допустить. пусть каждая шестеренка сработает по правилам, пусть двигатели внутренней системы заглохнут именно тогда, когда часы пробьют нужную минуту. вся его борьба за попытку стать чем-то выше телесного обернулась тем, что теперь он яростно умоляет собственное тело сдаться — не предавать снова, не бороться, а просто принять яд, впустить в горячую кровь и разнести по всем участкам. там со временем повиснут белые флаги, расползется окоченелость, затвердеют ранее мягкие пальцы. желая стать мыслью, идеей, философией, Люцифер по-прежнему выбирает остаться обычным человеком.

первым, всё же, действует Аластор — принимает горсть белых гладких таблеток, запивает водой, пытаясь не раскашляться. не до конца верит в эту возможность, в люциферову затею — она кажется ему слишком простой, лишенной какой-то привычной вычурности. ни света софитов, к которым так привыкли его глаза, ни табачной завесы — антураж в каждом завитке серого дыма. лишь простота будущей смерти — скромная кровать, на ней — простынь, испещренная линиями, что помнят тепло их безмятежных ночей. никаких издевающихся фанфар, никакого боя на окровавленных клинках — ни ярости, ни борьбы. лишь тягучее, как мед, принятие — янтарное, обволакивающее всю пустоту своим теплым касанием. когда свой ход делает Люцифер, брюнет смотрит и вылавливает каждое его движение: как наполняют розовую ладонь эти таблетки — приветливые и в то же время жестокие; как трясутся его нежные руки, пока тянутся к губам, готовым вкусить избавление — почувствовать эту горечь на кончике языка, что оскоминой поползет вниз. когда блондин с громким стуком ставит опустевший стакан на прикроватную тумбу, на него глядят карие глаза — с уважением, благодарностью и гордостью.

— вот и всё.

с легкой улыбкой говорит Аластор, спиной прислоняется к мягкому изголовью кровати. пока нет эффекта от принятого решения, всё кажется ему притворным — сам акт их самоотречения. он ведь привык к предсмертной агонии — пусть и чужой, но такой красноречивой и правдоподобной. а тут лишь тишина, спокойствие, позволяющие ему принять в объятья Люцифера, чья голова падает на его грудь, кончиками кудрявых волос щекоча подбородок.

— неужели это последнее, что вам хочется сказать в эту минуту?

тихо-тихо, словно им нельзя издавать лишних звуков, спрашивает Люцифер. едва смог сдержать рвущуюся наружу улыбку — так хочется ухватиться за ощущения тела: тепло объятий, крепкие тиски, размеренное биение сердца под кожей — у самого уха. он не знает, что конкретно хочет услышать от Аластора — ему достаточно звука его бархатистого голоса, смиряющий тревогу тон и говор сквозь расползающуюся ухмылку.

— я всегда знал, что хаос эмоций приведет меня к смерти, Люцифер, и мне больше нечего сказать.

— всё шутите?

будничный хохот заполняет тишину, и Люцифер приподнимается на локте, чтобы поймать взглядом его улыбку. несказанно счастлив — неожиданно это состояние окутывает его на долю секунды, искривляет темные густые брови. и тогда Аластор, видя, как скачет его настроение от одной точки к прямо противоположной, сильнее прижимает его тело к себе — обвивает руками, пальцами играет с колосьями его мягких волос и утыкается подбородком в макушку. ему страшно признавать, что последний свой час он проводит здесь — в этих объятьях, с багажом этих ощущений, ранее непозволительных. при этом ни капли стыда за то, что так можно проявить себя — в заботе, в ласке, в нежной привязанности. ведь Люцифер говорил: теперь никто их судить не будет — и это приятно успокаивает расстроенные нервы.

молчание наполняет комнату, гноится меж белых стен, за которыми противно шипит виниловый проигрыватель: игла плавно скользит по пластинке — мелодия уже давно закончилась, оставив после себя легкий треск. и тогда Люцифер привстает, чтобы отправиться в гостиную и передвинуть тонарм на изначальную позицию — сон ещё не наступил на него со всей своей необузданной мощью. в отличие от Аластора — ему с каждой минутой всё сложнее было сопротивляться силе всепоглощающей дремы: сознание спутывалось — мысли сматывались в тугой разноцветный клубок; в руках — то бетонная тяжесть, то перьевая легкость; но меж тем всё одно — лишь меньше возможности удержать себя даже в этой постели, всего себя — цельного, не раздробленного, не поддающегося бессилию. легкие скоротечно заполнялись камнями — острыми, объемными. когда Люцифер пошел в гостиную, брюнет ещё был в сознании.

игла парит над черным глянцевым кругом — грозно пролетает над ним изогнутый тонарм. с огромным усилием Люцифер повторно воспроизводит седьмую симфонию и замирает на месте. глаза наливаются весом, словно ладони прижимаются к ним, с остервенением заставляют их спешно закрыться. воздушный звук — исходит точно от скрипок — скользит вперед, обволакивая его непослушное тело. и с каждым раскатом духовых инструментов сердце лихорадочно бьется — отстукивает в груди вровень с трагическим маршем. пальцы без команды тянутся к ребристой катушке и выкручивают её — пусть музыка своей громкостью облачит их тела в белоснежные саваны, пусть укроет с головой на пороге золотого сна. медленно, теряя опору в движениях, Люцифер возвращается в спальню и ползет к изголовью — там оставлена вся его сила.

льнет он к груди, беспомощно обтирается щекой — в ответ его уже не притягивают властные руки. лишь слабо прикасаются, оставляя жгучий невесомый отпечаток на прощание. его тело тоже начинает сдаваться, подводит к финишной прямой, и тогда в голове начинает пульсировать животный страх: руки — словно не свои, чужие, наспех пришитые к телу. там не успели отладить механизм, и теперь они не реагируют на его команды. ему хочется обратиться к Аластору, позвать его, но язык вязнет, пришитый невидимыми нитями к нёбу — лишь в спутанных мыслях он может обратиться к нему. всё вокруг трепыхается и дрожит, обтягиваясь мутной пеленой, пока где-то вдали так торжественно кричат валторны и трубы: издеваются иль провожают — всё одно, ведь заставляет Люцифера дотянуться.

еле стиснув зубы, превозмогая всякую быстро развивающуюся слабость, он обхватывает Аластора за предплечья и тянет к себе — тот неподвижен, но по-прежнему жив. лишь неглубокое медленное дыхание отзывается в нем. сон теперь не кажется наградой. и даже через тяжесть налитых свинцом век Люцифер может разглядеть его лик — прелестный, опасно-холодный, как острая льдина, свисающая с козырька крыши. и в такой час, когда застывает на пороге смерть, медленно утягивает Аластора к себе, Люциферу хочется завопить от ужаса, зарыдать от боли, но… его наказание — свойство принятых им препаратов: пилюли заглушают тревогу, вселяют искусственное спокойствие. и пока сознание понимает, что рядом с ним, в его объятьях, умирает человек, запертые в железной клетке чувства не дают проронить ни слезы — и в этом таится его ядовитая мука.

вместо этого смотрит он замыленными глазами на улыбку — блаженную, застывшую на губах, понимает разумом, насколько болезненной должна быть для него эта картина — отчаянно воет внутри самого себя. в пальцах вместо костей и сухожилий — липкая вата, кожа не ощущает уже ни тепла, ни холода, ни твердости, ни мягкости. всё — одно: безжизненное, ускользающее, умирающее вместе с ним. размывается громкий плач седьмой симфонии — долетает безобразным отголоском до розовых ушей. и стенает блондин в это мгновение: нет-нет-нет, тело, остановись… прекрати свое затухание, перестань сдаваться. нет-нет-нет, пожалуйста, дай волю слезам, дай вдоволь оплакать потерю — пусть нальется склера соленой влагой, пусть вонзается сотня игл в поверхность радужки, после чего утонет в кольце темного зрачка. пусть пронзит адская боль — сдвинет ребра, вцепится в органы и начнет терзать когтями, позволяя захлебнуться. не дай ему права переживать чужую смерть не так, как ему нужно прямо сейчас — с этой глупой кривизной бледнеющих губ, с непослушанием тонких рук, с отсутствием хорошо знакомой тревоги… пожалуйста…

но разбухший набат виолончели и французского рога обволакивает, словно из-под толщи воды пробирается на поверхность. нежным одеялом укрывает невесомость, неестественное спокойствие — так жутко хочется спать, так сильно обтягивает ребра невидимым ремнем крепкого забытья. и тело вязнет в темной тени, липкой и прохладной — мазутными кляксами захватывающей каждый сантиметр, изгиб, выступ. рука Аластора медленно ползет по линии плеч, в последний раз сгребает Люцифера в объятья, но блондин с каждой минутой всё меньше ощущает это прикосновение, застывшее на его коже, — всё лишено смысла, тепла, нежности... лишь осторожно всё смещается внутри, вырывая дух из немощного тела. и всё вокруг смешивается в водовороте яркого света, громкой музыки и уничижительного спокойствия, однако слышится тихий стук...

вернее, не тихий, а заглушаемый слоями стен и растянувшимися квадратными метрами. за ним следует канонада стуков — самых разных: от наполненных мольбой до агрессивно-отчаянных. дрожат несмазанные петли, вопит дверной замок — всполох искр разлетается во все стороны. вместе с ним визжит металл, скрипит круглый бриллиантовый диск, пока играет музыка — как символ погибшей надежды. именно она замирает на границе двух миров: в спальне уже давно вырвалось два предсмертных вздоха, так и застыли тела — прижатые друг к другу, цепляющиеся кончиками пальцев за плечи и спину, лишь бы не разлучила их смерть — хотя бы физически; в коридоре — вторжение, хаос окружающего, что не погибло в этот час, а продолжает жить и требовать наказания. и лишь музыка, этот плач и хохот инструментов, останется невольным свидетелем произошедшего. она расскажет всё за них — во всех красках, во всех смазанных штрихах и деталях. только — послушайте