О разбитых сердцах и взаимной нелюбви (1/2)

Стоя у повешенного, Розка тоже ощущает в петле. Той, которую она собственными руками натянула на шею. Той, которую покрепче каждый день затягивает Петрова своим честным, внимательным взглядом, искренней, теплой улыбкой, осторожными, мягкими, дружескими прикосновениями по плечам, спине и – самое страшное – рукам.

Послать бы в тартарары всю эту дружбу, да как прижать бы к стене и вывалить правду всю, – вот только смелости ей, бесстрашной Розке Пятифановой, на что-то большее ни за что не хватит. Вот и приходится позорно стоять у стен и давиться сигаретой в поисках капли успокоения, но добавляется лишь тошнота от собственного бессилия.

А вот была бы здесь Ирка – разогнали бы что-то интересное и авантюрное! Розка даже на пересказ очередной латиноамериканской теленовеллы согласна была; на истории про очередную белку мамки; на страшилку, то ли вычитанную хрен пойми где, то ли сочиненную гениальным воображением Бяши, – на все, одно лишь условие – не думать о Тоне хотя бы пять минут.

Жаль, что подруга слегла с гриппом. Приходится курить в одиночестве и грязнуть в мерзких, тоскливых мыслях о страшной, неправильной любви.

Быть одной – совсем не спасение, это страшно до скрежета зубов и желания содрать с себя кожу, словно это на ней что-то противное, липкое, мерзкое и тошнотворное, а не в сердце.

Быть одной – совсем не покой, это тревожно. Ведь кто-то когда-то догадается. Ведь Тоня заметит. Ведь мать узнает. Мать, может быть, любящая и понимающая, тянет в объятья даже тогда, когда не просит, целует в лоб каждый день перед сном и говорит, что любит больше всех на свете и ни за что не отвернется, какую бы Роза херню не вытворила, но у всего есть границы. Розка черту дозволенного для себя сама поняла и провела – дочь-лесбиянка никому не нужна.

Мать не поймет – три заветных слова, которые заставляют руки трястись и слезы лить в три ручья в панике и отвращении; скажешь кому – никто не поверит, что Пятифанова это умеет хлеще так обыкновенной девчонки их возраста.

– Сигарету не одолжишь? – чей-то голос вырывает ее из тягостных мыслей. Поднимая взгляд, она обнаруживает перед собой Морозова.

У Розки челюсть падает прямо к ногам, на землю, а тот даже не комментирует гротескное удивление на лице девушки, не подкалывает и не улыбается, лишь стыдливо отводит взгляд.

Розка хмыкает: курить, да еще и у девушки просить дешевую сигарету – явно не уровень этой интеллигенции.

– От так запросы. Ни здрасьте, ни как поживаете, сразу сижку ему.

Морозов вздыхает, а взгляд все еще не поднимает. Сжимает руки в кулаки, может быть, хочет сказать что-то едкое хулиганке в ответ, но запихивает гордость себе в жопу.

– Ну, пожалуйста, – звучит Полька совсем тихо и разбито, не так, как всегда. Струны первой скрипки школы не просто расстроены, они, кажется, вовсе порваны.

Розка протягивает ему сигарету все же, не настолько она скотина, пожалуй, чтобы отказать парню, на котором лица нет, хотя стоило бы за все его заслуги; но что-то ведь произошло. Что-то серьезное, раз сам Апполинарий, бля, Морозов снизошел к ней куда-то на дно за куревом.

– Только ты, эт, осторожно. Не делай сильную затяжку, я ж знаю, ты не курил.

Парень усмехается, тоскливо и уныло, не так, как всегда, от чего Розка делает вывод – все не просто серьезно, а прям печально и смертельно серьезно.

– А Тоня? – от вопроса об общей подруге колит в груди. – Курит?

– Не, даже не пробовала, принципиальная в отличие от некоторых, – отмахивается Розка. – Че, боишься потерять авторитет в ее глазах?

– Да нет, просто…

Полька не договаривает, а Розка его не допрашивает. Так и замолкают, стоят вдвоем в тишине и курят. Пятифанова лишь изредка поглядывает на него, следит, чтобы тот не убил себя первой сигаретой, точно не с интересом.

Она так-то Тоню ждет с рисовального кружка, который заканчивается в то же время, что и скрипка Морозова, но вот дела: тот уже здесь, а Петровой до сих пор нет.

– А ты Тоху не видел? Она задерживается.

Парень рядом вздыхает так тоскливо и ранено, лицо искажает боль от чего-то, что для Розки пока загадка. И умудряется сделать это так на редкость искренне перед Пятифановой, что та готова соскочить с воображаемого зрительского кресла и взволнованно крикнуть – браво, верю!

Грех же не спросить, чего ему так тоскливо.

– И че это значит? – Розка хмурится и волнуется. Не за Польку, конечно, за Тоньку. Хоть причин нет, а все равно на душе неспокойно.

Видит Бог и сама Розка, что Морозов не хочет ей говорить, сжимает губы и с такой неохотой после долгой паузы все же тихо, чтоб услышали только они и повешенный на стене, произносит: