Часть 8 (1/2)
Забегая вперед, скажу, что мне не понравилось быть мужчиной. В мужской компании свое место я так и не нашел, оставаясь там чем-то вроде кукушонка, надолго задержавшегося в скворечнике. Тех, с кем у меня все же завязалась дружба, можно описать как людей странных или аномальных, и в этом похожих на меня.
Но как бы я сначала этого не боялся, мужчины вокруг меня не догадались, что я к ним не принадлежу. Вероятно, я ожидал от них слишком многого, думая, что по расположению коленей, или по манере рассматривать руки ладонями вниз, или по тому, как хорошо я умею прыгать на скакалке — они обо всем догадаются. Однако, к таким деталям они были слепы. Только я замечал их, упрекая себя, и обещая себе больше так не делать. Но разучиться прыгать на скакалке невозможно.
Мой сосед, кажется, был первым мужчиной, который на равных мне доверился. После того, как он сообщил мне о намерении покончить с жизнью, я старался ни на секунду не оставлять его — видимо, подсознательно боясь, что он передумает. На все его предложения я соглашался. Я делал вид, что записываю, ходил по каюте за ним, лакейски помогал ему снимать и надевать пиджак.
Мы были в двух днях от Нью-Йорка. Он собирался сделать это совсем рядом от берега, во-первых, потому что суеверно боялся, что его труп не будут вылавливать в открытом море и его никогда не похоронят, во-вторых, потому что собирался единственный раз увидеть Статую Свободы. Это действовало мне на нервы. Но сказать ему: «Дружище, отдавай мне чемодан и прыгай скорее» — я не мог. Поэтому у нас из раза в раз происходил один и тот же диалог. Я спрашивал:
— Я вам еще чем-нибудь нужен?
Он был нервно возбужден и постоянно во время ответа то махал головой, то расчесывал себе руки:
— Идите пока, у нас еще есть время, — как только я поднимался с кровати, делая вид, что ухожу, он одергивал меня, — Нет, постойте, времени мало. Нужно будет сделать еще один звонок.
И я оставался.
Он заблуждался, когда думал, что я буду кому-то звонить. Он, незлобный человек, автор второсортных стихов и прозы, чрезмерно увлеченный эзотерикой, вообще заблуждался насчет меня.
Я могу показаться чудовищем безо всякой жалости. Но я вовсе так не считал. Он предложил это сам, и сделать тоже собирался сам. Думал я совсем о другом: что у меня будет паспорт, а паспорт решает половину моих проблем разом. И с паспортом будет еще немного совсем не лишних денег.
За таким сумасшествием я почти забыл про Фриду. Бессмысленные действия лишают человека разума, он оказывается отрезан от способности оглянуться и задуматься, почему он оказался там, где он стоит, и что ждет его дальше. На этом строится система тюремного труда. Он существует не для дела — он непродуктивен — а чтобы свести умственную деятельность заключенных до минимума, необходимого, чтобы махать киркой или лопатой.
В итоге столкнулся с Фридой я только вечером, по дороге из столовой, неся еду соседу на подносе. Она стояла в дверях, пока вокруг нее змеился поток людей, то обходящих ее по кругу, то пытающихся толкнуть к стене. Под мышкой у нее была книга — это уже были не «Три жизни», а Поль Моран, «Открыто всю ночь». Книга выглядела новой. Странной мыслью я подумал, что она меня преследует. И верно, она поспешила вырваться через поток и поравнялась со мной. Я пошел и она пошла за мной:
— Я вас чем-то обидела?
— Нет, — я остановился, мне стоило серьезных усилий сохранять спокойствие, и еще больших придать себе легкомысленный тон, — Вы меня совсем не знаете. Может быть, я всегда такой.
— Если бы вы всегда были такой, у вас бы остался залом на лбу. Как у меня на щеке, — она ткнула себе в щеку, там действительно была тонкая морщина, возникшая оттого, что она всегда улыбалась на одну сторону.
— А вы верите в физиогномику?
— Да. По лицу всегда можно что-то сказать, — она обрадовалась, что я был готов так непринужденно разговаривать, — Ну, Франк, признавайтесь, чем я вас обидела?
— Правда, ничем, — мне хотелось где-нибудь спрятать лицо, — Мое поведение, наверное, вам кажется странным. Но не вы в этом виноваты. Я сам себя провоцирую.
— Вас что-то мучает?
Вопрос был в своей прямолинейности ужасен. Еще школьных учителей обезоруживала ее прямолинейность. Она всегда была такая. Я вздохнул:
— Да.
— Скажите мне это. Мы, наверное, правда не знакомы, но мне можно доверять. Я же ваш случайный попутчик. Можете использовать меня для всех жалоб, а как корабль причалит к берегу, вы избавитесь от меня. Все так делают.
— Я польщен вашим предложением.
— Приходите утром ко мне в каюту. В сорок седьмую. Хорошо? — и она вытянула руку вперед. Я обхватил только пальцы на руке.
— Хорошо.
Стоило ли мне отказываться? Я не знаю. На этом мы нелепо разошлись — мне пришлось ускорить шаг, а ей замедлить, чтобы перестать идти рядом.
Злиться на нее сызнова было нечего, скорее, она вытащила из меня злость старую. Когда я стоял перед ней, то умом понимал, что если я ей нагрублю, мне только самому будет стыдно. Но все же, разговор с ней, который в первые дни шел так хорошо, совсем расклеился. Меня часто обвиняли в излишнем рационализме, но я не рационален, чувства тянут меня и тащат, а я не в силах им сопротивляться.
Последние несколько месяцев в Прагенсе я помню очень смутно. Я постоянно была занята. Стоя в уборной у директрисы, я часами скоблила бритвой ноги, руки, живот, даже светлые, ничуть не вызывающие брови, я уменьшила вдвое. По какому-то распоряжению директрисы воспитательницы не отчитывали меня даже когда я не заправляла кровать или забывала какой-нибудь учебник, и старались спровадить меня в библиотеку почаще. Там я читала все, что попадалось — одна, пока остальные сидели в классе. Именно этому судорожному времени я обязана половине своих знаний.
Как буек, лишенный привязи, я обнаружила себя дрейфующей в неизвестном направлении. Меня перестали дразнить, и на меня вообще больше не обращали внимания — видимо, тоже стараниями директрисы. Любой разговор со мной карался. Тут же коршуном кидались воспитательницы, обычно закрывавшие глаза на разговоры старших. Разговорчики! Не у себя дома! Ведите себя прилично! В конце-концов цеплять меня оказалось не интересно.
Бессмысленно светило солнце, я без присмотра ходила по огромному саду, до которого раньше меня не допускали, вдали от остальных, постоянно прислушиваясь к чужим отдаленным разговорам. Так я помню этот период. Нелепое одиночное заключение. Я не знаю, почему директриса решила оставить меня в школе, и ничего не сообщать моим родителям — к чему это должно было привести? Просто дать мне дотянуть свою лямку до конца учебы?
Так же в полном одиночестве я мастерила маскарадный костюм. Все делали это в классе из упрошенных у родителей тканей и папье-маше. Я сидела в учительской вместе с учительницей музыки, просила у нее что хотела, и она приносила. Я попросила ковер из овчины — мне принесли ковер. Попросила проволоку — принесли проволоку. В голове у меня была идея большого мохнатого костюма, напоминавшего одновременно о волке и о лосе. Проволока предназначалась для рогов, которые я в итоге приделала к зубастой морде и бесформенной накидке из ковра.
Подготовка эта была больше по инерции, чем из желания. В первый раз, когда после второй ступени я участвовала в маскараде, это было самым веселым, самым ярким днем, наверное, во всей жизни. В единственный день раз в два года, для нас открывали двери всех классов, мы в масках весь вечер и до утра бегали по Прагенсу, а воспитательницам надо было делать вид, что они никого не узнают. Можно было клянчить конфеты, водить хороводы, младшим кидать бумагу в старших и даже залезть на крышу, что в обычный день каралось бы страшно. Мы, дети, были обескуражены такой свободой.
Теперь мне все это было безразлично, я даже забыла, как недавно мне туда хотелось. Искусственно подогревать себя мыслями, что что-то на нем случится, у меня тоже не получалось. Даже в день перед маскарадом я уныло сидела на уроках, ковыряя ногти, и малюя какие-то спирали в тетради — меня так оберегали, что даже не вызывали отвечать.
В семь вечера я неохотно натянула свой костюм, намереваясь всю ночь просидеть в дальнем конце сада у пруда. Но я сунулась туда — и там уже были люди, разодетые, с яркими бумажными флажками. Кто-то одетый в лягушку обрызгал меня водой, а потом схватил за руку и затянул в центр круга. Круг задвигался, все поднимали и опускали руки — и я поняла, что мне надо пробежать между руками. И выставив рога вперед, я наклонилось, и побежала.
Меня еще долго вертели, куда-то тянули, осыпали мукой, которую мне приходилось долго стряхивать, и визжали, делая вид, что пугаются меня. Как раз когда все разбежались от меня, меня схватила за руку девочка и завела меня в попавшийся рядом темный кабинет.
У нее была венецианская маска с длинным носом и шутовской колпак. Зеленый плащ из дорогого блестящего шелка. В руке она держала зеркало. С трудом я догадалась, что же должен был означать ее костюм:
— Привет, Тиль Уленшпигель.
— Привет, людоедское чудовище.
По голосу я узнала Фриду. Мне показалось, что она хочет меня зацепить, и от этого захотелось свернуться внутри костюма. Но маскарад меня защищал — я могла говорить все, что угодно:
— Я не людоед. Я лосеволк. Гибрид.
— А людей ты не ешь?
Она засмеялась и в ней как-то пропала привидевшаяся враждебность. Мне даже показалось, что и не было взаимной обиды.
— Никогда. Я добрый.
— Придется тебе поверить. Убежать я уже не успею, — она указала на закрытую дверь, и снова засмеялась, длинно и натужно, пока вдруг смех не прекратился, и она спросила:
— Зачем ты это сделала с сигаретами?
Я помотала головой. На маскараде я была — не я. Даже если мы друг друга узнали, нельзя было об этом говорить.
— Не знаю, о чем ты.
— Джуно.
— Это не я.
— Джуно, меня бы исключили, если бы ты не созналась. У меня уже так много замечаний.
Я совсем не находила, что сказать, и некстати выдавила:
— Ну и ладно.
— Не злишься на меня? Прости меня. Я очень плохо с тобой поступила, — несмотря на маску, мне казалось, что она сейчас увидит, как я краснею, — Мне все равно, что ты гермафродит. Правда. Давай помиримся.
— Ты чего. Мы же подруги навсегда.
Это была наша старая смешная клятва. В темноте я ощутила ее прикосновение. Она вдруг заговорила очень тихо.
— Можно ты снимешь маску?
— Зачем?
— Я хочу кое-что показать.
— Ничего же не видно.
— Ну и ладно, — она меня передразнила.