Глава 1. Пусто (2/2)
Дверь служебного выхода захлопнулась за его спиной с глухим, окончательным стуком, словно запечатывая тот короткий миг мнимого спокойствия. Он вернулся на своё рабочее место, раздражённо накидывая жилетку — этот кусок ткани казался ему теперь особенно отвратительным, пропитанным запахом чужих рук и его собственной тоски. Джиюн, освобождая место за кассой, брезгливо сморщила нос.
— Ну и вонь от тебя теперь! — проговорила она с легкой насмешкой.
Джисон проигнорировал её, как игнорировал шум города за окном и собственное отражение в экране монитора. Его пальцы вновь обрели привычную ловкость, совершая отработанные движения.
Он снова абстрагировался от всего, погружаясь в томное, почти оцепеневшее ожидание конца этой бесконечной смены. Джиюн, фыркнув на его молчание, покачала головой и направилась обратно вглубь зала, её шаги отдавались лёгким, невесомым эхом в его погружённом в себя сознании.
Он просто принял течение этого дня, как примет и течение следующего, и всех последующих — однообразных, серых, лишённых смысла. Тот парень с большими глазами и в мягком свитере, что так отчаянно пытался до него достучаться, явно не понимал, во что хотел ввязаться.
Джисон — это не про спокойные вечера и тихие разговоры, не про нежность прикосновений и лёгкость общения.
Джисон — это сгусток боли, затаённой в самом нутре, это искусство избегания, возведенное в абсолют, это тихая, разъедающая ненависть ко всему живому и мёртвому, это злость, что клокочет под кожей, и агрессия, что ищет малейшую щель, чтобы вырваться наружу.
Он лишь помог тому наивному пареньку, отгородив его от себя стеной колкостей и равнодушия — ведь рядом с Джисоном невозможно быть счастливым, нечему радоваться, некогда дышать полной грудью.
Все его знакомства, все попытки сблизиться заканчивались либо громкими, но пустыми стонами под покровом ночи — мимолётными вспышками страсти, лишёнными всякого смысла, — либо вот такими вот сценами, как только что на улице, где грубость служила единственным щитом от чужого любопытства.
Так что, он не мог предложить ничего больше, кроме своего тела — холодного, отстранённого — и мимолётного взаимного удовольствия, лишённого всякой глубины. Но тот отказался, испугавшись прямолинейности, а Джисону, в сущности, и нечего было больше дать. Его душа давно превратилась в заброшенную пустыню, где не росло ничего, кроме колючек недоверия и ядовитых цветов одиночества.
***
Рабочий день, наконец, подошел к концу, унося с собой последние крохи сил, которых и без того было ничтожно мало — если честно, они покинули его ещё после обеда, когда он окончательно сдался и перестал даже пытаться сохранять формальности, избегая приветствий и лишних слов, отвечая покупателям односложным бормотанием.
Теперь же, закрывая смену, он чувствовал, как ноги подкашиваются от неподдельной усталости, а веки тяжелеют, слипаясь от желания погрузиться в забытье. Собрав последние остатки воли, он тыкал в кнопки на экране, пытаясь попасть в нужные, чтобы кассовая смена наконец закрылась, и с облегчённым выдохом выключил монитор, поплёлся в раздевалку — втайне надеясь, что Джиюн уже ушла, и ему не придётся вслушиваться в её бесконечные, лишённые смысла разговоры.
Но, войдя в раздевалку, он замер на пороге — его напарница сидела на холодном кафельном полу, поджав ноги, и тихо всхлипывала, уткнувшись лицом в свою рабочую жилетку. Её плечи мелко дрожали, а по щекам струились солёные дорожки слёз, оставляя тёмные следы на ткани. Джисон медленно повертел головой, окидывая взглядом пустое помещение — кроме них двоих, здесь явно никого не было, — затем потер ладонью лицо, смахивая усталость.
— Что случилось? — хрипло выдавил он, накидывая свою форму на крючок.
Джиюн тут же подняла на него свои распухшие, красные от слёз глаза.
— Юджин не отвечает мне… Он сказал, что заберёт меня с работы, а сейчас не берёт трубку… — ответила она тихо, прерывающимся от рыданий голосом.
Она потерла глаза рукавом, оставляя размазанные тени туши, и поднялась на ноги, встречаясь с пустым, безразличным взглядом Джисона.
Тот выдержал секунду тягостного молчания, прежде чем пробормотать:
— Может, у него что-то произошло, поэтому он не отвечает. Или, занят чем-то, — он пожал плечами, всем видом показывая, что разговор окончен, и уже собрался покинуть раздевалку.
— Что может быть важнее его девушки?! — громко, с надрывом выкрикнула Джиюн.
Она с яростью швырнула свою жилетку на пол, словно та была виновата во всех её бедах.
Джисон, уже стоя на пороге, лишь поджал губы, сдерживая порыв ответить, что важнее может быть что угодно — от банальной работы до простого нежелания видеться, — но вместо этого сухо, без эмоций, произнёс:
— Я закрою тебя здесь, если не выходишь.
Джиюн нахмурила брови, бросив на него взгляд, полный обиды и непонимания, но быстро схватила свои вещи и, шмыгая носом, засеменила к выходу. Джисон медленно поплёлся следом — ему было откровенно плевать на ее проблемы, и так же откровенно не было сил что-либо предпринимать.
Где-то глубоко внутри давно вымерло чувство, называемое эмпатией, он разучился понимать, каково это — переживать за другого человека, особенно в рамках отношений, которые сами по себе казались ему сложной и бессмысленной игрой.
Поэтому он молча вышел из магазина, повернул ключ в замке с глухим щелчком и лишь помахал рукой Джиюн, которая осталась стоять у служебного входа, всё ещё наивно надеясь дождаться своего парня. Та демонстративно отвернулась, показывая всю глубину своей обиды, но Джисон даже не заметил этого — он уже быстрым шагом направлялся к метро, жадно выуживая из кармана новую порцию никотина.
Как же хорошо, когда тебя не волнует ровным счётом ничего — ни чужие слёзы, ни чужие ожидания, ни чужие разбитые сердца. Остаётся лишь тихая, пустая раковина собственного безразличия, и в ней так удобно прятаться от всего мира.
Джисон запрыгнул в полупустой вагон метро, и его тело, словно мешок с песком, обрушилось на ближайшее сиденье, окончательно лишившись сил держаться на ногах. Он прикрыл глаза, чувствуя, как каждая мышца ноет от истощения, и позволил себе на секунду размякнуть, смирившись со слабостью собственного тела.
Но едва сон начал накрывать его тёплой, тяжёлой волной, как тело резко вздрогнуло от настойчивой вибрации в заднем кармане.
Он быстро раскрыл глаза, доставая телефон, и сфокусировался на имени на экране.
— Да, Ликс? — хрипло проговорил он, поднеся аппарат к ухе.
— Джисон-и! Как твои дела? Как работа? Всё в порядке? — голос на той стороне был пугающе веселым и бодрым.
Джисон усмехнулся, узнавая этот чрезмерно заботливый тон.
— Всё нормально. Что-то хотел?
Феликс выдохнул в трубку, не удивляясь тому, что Джисон не спросил ничего в ответ.
— Какие у тебя планы на выходные?
— Спать. А что, хочешь вытащить меня куда-то?
— У Чана в субботу день рождение, и он зовёт нас, — коротко рассмеявшись, ответил Феликс.
Джисон снова прикрыл глаза, пытаясь заглушить внутренний голос, который кричал, чтобы он никуда не шёл.
— То есть, зовёт тебя и Хёнджина? Я не думаю, что он будет мне рад.
Феликс фыркнул и быстро парировал:
— Он сказал, что я могу позвать своих друзей, так что я хочу, чтобы ты пришёл.
Джисон вздохнул, его голос прозвучал устало:
— Я не знаю, Ликс… Я так устаю, — он громко вздохнул, как бы подтверждая свои слова.
— Там будет алкоголь… и может, даже травка, — уже тверже проговорил Феликс.
Джисон открыл рот, чтобы возразить, но Феликс тут же добавил:
— И красивые парни! Ну же, Джисон! Мы так давно не виделись.
Джисон закатил глаза, услышав про красивых парней — это волновало его в самую последнюю очередь, — но сдался под напором.
— Я подумаю, ладно? Я сейчас не в состоянии.
— Конечно, отдыхай, солнышко! Я позвоню тебе в пятницу, — тут же радостно запел друг.
— Спасибо, — коротко кинул Джисон и сбросил вызов.
Он снова откинулся на спинку сиденья, закрыв глаза. В голове немедленно всплыли мысли о том, что лучше бы он провёл эти два дня, заперевшись в комнате, играя на гитаре и медленно разлагаясь в одиночестве, чем потащится на вечеринку к брату Феликса.
Но где-то в глубине души шевельнулась слабая надежда — может, алкоголь и оглушающая музыка смогут как-то помочь, если хоть что-то в этом мире вообще на это способно. Он решил отложить решение на потом — на свежую голову, которой, впрочем, у него не было уже очень давно.
Добравшись до своей комнаты, Джисон рухнул на кровать прямо в одежде, не в силах сделать ни одного лишнего движения. Он вымученно застонал, как только его голова коснулась прохладной поверхности подушки, и его мысли тут же устремились к гитаре, что стояла в углу — безмолвная, но выразительная в своём ожидании. Она ждала, терпеливо и преданно, зная, что рано или поздно он обратится к ней, как обращается к единственному другу, способному понять без лишних слов.
Он позволил себе полежать ещё одну минуту, ощущая, как каждая мышца ноет от напряжения, словно налитая свинцом, а затем медленно, почти с усилием, вытянул руки и ноги, пытаясь сбросить с себя оковы усталости. Наконец, он сел, его взгляд утонул в силуэте инструмента, очертания которого были такими знакомыми, такими родными в полумраке комнаты. Это было единственное, что помогало ему снять стресс, расслабить зажатые нервы, забыть о той реальности, в которой он был лишь тенью, а не человеком.
Он понял, что музыка — его единственная страсть, ещё в седьмом классе, когда вместо того, чтобы бежать домой, как все остальные одноклассники, он запирался в пустом кабинете музыки и брал в руки гитару — инструмент, который с первого взгляда приковал его внимание своей формой, своим потенциалом, своей душой.
Он учился играть сам, методом проб и ошибок, потому что стоило ему заикнуться о своём увлечении родителям, как те лишь отмахивались, говоря, что это пустая трата времени, что в жизни это ему никак не пригодится. Но он продолжал, несмотря на смятение, которое заполняло его с каждым колким словом отца или равнодушным взглядом матери. Он не мог остановиться — это было единственное, что заставляло его чувствовать себя живым.
И когда он переехал в эту каморку, первое, о чём он позаботился, — это покупка гитары, своей собственной. Теперь она была его лучшим другом, его психологом, его смыслом.
Поэтому он поднялся, скинул с себя толстовку, ощущая прохладу воздуха на коже, и взял её в руки — аккуратно, почти бережно, так, как никогда не смог бы прикоснуться ни к одному человеку.
Пальцы сами нашли знакомые лады, прикосновение к струнам стало долгожданным возвращением домой. Первый аккорд прозвучал тихо, но уверенно, заполняя тишину комнаты вибрацией, которая отзывалась где-то глубоко внутри него.
Он закрыл глаза, и музыка полилась сама собой — не песня, а поток эмоций, которые он не мог выразить словами. Это были тягучие, минорные последовательности, прерываемые резкими, почти яростными переборами, словно он вырывал из себя всю накопившуюся боль, всю злость, всё отчаяние.
Его пальцы двигались по грифу с лёгкостью, которую он приобрёл за годы практики, но каждый звук был наполнен такой горечью, такой тоской, что казалось, будто струны плачут вместе с ним. Он играл, забывая о времени, о пространстве, о самом себе.
В эти минуты он не был колючим или закрытым — он был просто сосудом, через который изливалась наружу вся его неприкаянная душа. Музыка была его исповедью, его молитвой, его криком в пустоту. И пока звучали аккорды, он мог дышать полной грудью. Он мог чувствовать.
Поймав внезапную волну вдохновения, Джисон резко отложил гитару и схватил потрёпанную тетрадь и ручку, что всегда лежали на прикроватном столике. Слова рождались сами, вырываясь из самого нутра, и он спешно записывал их, боясь упустить хрупкие образы:
Тишина пропитана свинцом,
В углу души — разбитый свод.
Я строчу стихи на краешке дня,
Где нет ни меня, ни тебя.
И каждый аккорд — это крик в пустоту,
По коже ползёт одиночества муть.
Я ношу свой крест под маской апатии,
В этом мире бесконечной грации.
И пусть эта боль не найдёт исцеленья,
Я буду играть, стирая промедленья.
Ведь в звуках гитары — мой единственный след,
Который забудет меня, как и всех.
Он снова взял гитару, и пальцы сами нашли нужные аккорды — тягучие, глубокие, пронизанные тоской. Мелодия рождалась из самой его боли, из всего, что копилось годами: из обид, страхов, невысказанных слов. Он играл не песню — он играл свою жизнь, каждый перебор был воспоминанием, каждый акцент — ударом судьбы. Звуки сливались в единый поток, то нарастая до почти яростного крещендо, то затихая до шёпота, словно он боялся, что его услышат даже стены.
У него было множество таких черновиков — исписанных тетрадей, где жили песни, которые он никогда никому не покажет. Это был он — настоящий, без прикрас, без масок. Его душа, вывернутая наизнанку на бумаге. В этих строчках было больше правды, чем во всём, что он когда-либо осмеливался сказать вслух: его слабость, его страхи, те чувства, что он предпочитал держать при себе.
Даже Феликсу, даже Хёнджину он никогда не смог бы показать эти тетради — в них была запечатана сама его сущность. Делиться этим было равносильно тому, чтобы позволить кому-то выстрелить себе в голову. Поэтому, он хранил их в дальнем ящике, заваленном старыми вещами, и под тремя замками — не только физическими, но и теми, что висели на его сердце.
Он продолжал играть, пока пальцы не начали ныть от трения о струны, а подушечки не покраснели от напряжения. Резко зажав гриф ладонью, он оборвал мелодию на полуслове и с тяжёлым выдохом отложил гитару.
Снова откинувшись на кровать, он вдыхал запах отчаяния, что витал в воздухе — смесь пыли, старой древесины и его собственной усталости. Из-за стены снова донёсся приглушённый скандал соседей, и он горько усмехнулся, отворачиваясь к окну, за которым тускло светили фонари.
Он осознавал, что его дни — это сплошное повторение одних и тех же действий в жалких, безнадёжных попытках почувствовать себя живым человеком. И единственным проблеском в этой рутине были эти минуты — когда боль превращалась в музыку, а одиночество — в строки, которые никто никогда не прочтёт.
***
Джисон сделал всё, что полагалось для погружения в сон: плотно задернул шторы, создав в комнате непроглядную темноту, накрылся одеялом почти с головой, словно пытаясь спрятаться от самого себя, разделся догола, оставшись в одних боксерах, и принял прохладный душ, чтобы смыть с кожи остатки дня.
Но сон, как назло, отказывался приходить. Он ворочался, сминая под собой простыни, которые казались сегодня особенно грубыми и неудобными.
Со сном у него были особенно нездоровые отношения — он хотел спать почти всегда, чувствуя постоянную усталость в костях, но когда наступала ночь и организм требовал отдыха, сон упрямо избегал его, оставляя в состоянии мучительного бодрствования. А если ему всё же удавалось погрузиться в забытье, его преследовали кошмары — такие же пугающие, как и его реальность, но с более изощрёнными пытками для его сознания.
Сейчас сна не было, а через пару часов уже нужно было вставать на работу. Он бесполезно вертелся в разные стороны, принимая самые причудливые позы, но это лишь отсрочило долгожданное погружение в забвение.
В конце концов, он с раздражением поднялся с кровати и начал вышагивать по комнате туда-обратно, будто пытаясь утомить себя ещё больше, заставить мозг сдаться и позволить поспать хотя бы час. Он на практике знал, что лучше ничтожно мало сна, чем его отсутствие.
Он шагнул в ванную и, не включая свет, умылся тёплой водой, пытаясь смыть тревогу и бессмысленные переживания, загнать их обратно в тёмные уголки сознания, откуда они выползли. Он приложил полотенце к лицу и шумно выдохнул, чувствуя, как влажная ткань впитывает не только воду, но и остатки его сил. Вытерев лицо насухо, он вернулся в комнату, и его взгляд в темноте выхватил очертания пачки сигарет на тумбочке.
Он быстро подошёл и, решив, что раз сон не идёт, можно хотя бы попытаться расслабиться другим способом, схватил пачку, сразу же доставая одну сигарету и судорожно начал искать зажигалку.
Найдя одну под кроватью, он раскрыл окно, впуская в комнату прохладный ночной воздух, и поднёс огонёк к кончику сигареты, уже зажатой между губ. Первая затяжка обожгла лёгкие знакомым горьковатым вкусом. Он кинул пачку на подоконник и выдохнул дым в открытое окно, наблюдая, как табачный туман растворяется в ночной темноте.
Он усмехнулся, заметив, что это пачка «Мальборо» — таких же, какие он продал сегодня тому парню. Сделал новую затяжку, и в памяти всплыли те большие тёмные глаза. Парень был красив — почти как с обложки модного журнала, — и он, кажется, назвал Джисона… милым.
Ему делали много комплиментов, но почти всегда избегали именно этого слова, потому что Джисон вовсе не был милым. Он был грубым, хмурым, злым и, возможно, даже жестоким — но никак не милым. Поэтому, это воспоминание всплыло в его голове ярким пятном, резко контрастируя с привычными фразами вроде «у тебя классная задница» или «ты симпатичный».
Он снова выдохнул дым в окно, пытаясь вместе с ним выдохнуть и это дурацкое «ты милый», которое почему-то засело глубже, чем все остальные слова.
С резким, почти яростным движением Джисон швырнул недокуренную сигарету в раскрытое окно, наблюдая, как её крошечный огонёк, словно падающая звезда, описывает дугу в ночной темноте и гаснет где-то внизу, на мокром асфальте.
Он горько усмехнулся.
— Милый… — слово сорвалось с его губ шёпотом, полным сарказма и какой-то странной, щемящей горечи.
Оно повисло в воздухе — одинокое, неприкаянное, такое же чуждое ему, как и сама мысль о том, что в нём может быть что-то мягкое, что-то беззащитное.
Он рухнул обратно на кровать, чувствуя, как пружины протестуют под его весом. Комната теперь была наполнена едким, но таким знакомым запахом табачного перегара — он впитывался в шторы, в одеяло, в самые стены, создавая своеобразный кокон из привычной горечи. И странным образом это успокаивало, это было его территорией, его атмосферой.
Он прикрыл глаза, и тяжёлые веки наконец перестали сопротивляться. Тело постепенно расслаблялось, отпуская напряжение, позвонок за позвонком, мышца за мышцей.
Сон, долгожданный и милостивый, начал окутывать его сознание тёплыми, почти невесомыми ладонями, унося прочь от реальности в тихую заводь забвения. Он натянул одеяло до подбородка, и в последний раз, прежде чем погрузиться в пустоту, позволил себе воспроизвести в памяти тот образ — большие тёмные, почти черные глаза, неуверенную улыбку, мягкий свитер и это дурацкое, нелепое слово, которое прозвучало так искренне.
И затем тьма приняла его — с привычной пустотой внутри, с тихо бьющимся в груди сердцем, с остатками никотина в лёгких и с призрачным образом человека, которого он, он был уверен в этом, никогда больше не увидит.