Глава 13. Умвельт (1/2)

Впустив Илью в квартиру, профессор сразу же отошёл к телефону. Говорил он минут десять, жестикулируя, будто собеседник мог его видеть. Илья смирно сидел в кресле, полуприкрыв глаза. Наконец трубка клацнула об рычажок. Титарев поставил телефон на комод и плюхнулся во второе кресло, оглаживая вязаную жилетку.

— Видишь как, ни минуты покоя, даже в день воскресный. Над нашим делом только по вечерам работаю. Мог бы, конечно, взять учебную нагрузку поменьше, да не стал. Заменить меня некем… Впрочем, это просто отговорка. Не умею я, Илья, жить в тишине. Вечно мне надо, чтоб вокруг кипела жизнь, чтоб люди… Молодые, старые, не так важно, мне главное — чтобы блеск в глазах, понимание чтобы было. Привык и по-иному не умею. Итак! — профессор хлопнул ладонями по коленям. — Позволь начать с моих новостей.

Он потянулся к столу, крякнул, но вытянул-таки нужный листок из груды прочих.

— Одобрили мне выступать на конференции. Наша теория выйдет в люди наконец.

— О-о…

— Да, созрела! Но подготовки просто масса: плакаты, раздаточный материал. Я привлёк пару студентов в рамках курсовых работ, но сам понимаешь, что такое студенты. Конференция, надо сказать, предстоит жаркая. Илья, ты просто не представляешь, что сейчас происходит относительно того случая с самоубийствами. Он нашумел, очень нашумел. Уже боюсь, как бы из самой этой шумихи не вышло беды… Ладно, не будем о грустном, — добавил он, неожиданно поднимаясь.

Титарев выдвинул верхний ящик комода. Оттуда блеснула внушительная упаковка вытяжного печенья.

— Пресновато, зато сытное. Студенты принесли на консультацию, да так и оставили… А! Кипит, кипит! — он прищёлкнул пальцами и проворно выбежал из комнаты.

Илья подивился тому, как профессор позаботился вскипятить чайник к самому его приходу, в который раз. Странно было думать о времени в тихой, светлой комнате. Казалось, и беседа, и чаепитие могут здесь продолжаться вечно. Однако мир вне старинного дома не стоял на месте, и тикали карманные часы сотен белых кроликов…э-э… леммингов. Вспомнив об этом, Илья крутнул гвоздик на своих, наручных: он никак не мог приучиться заводить их в одно и то же время.

Профессор вернулся с двумя кружками, окутанными паром. Сначала они просто вынимали печенье из выдвинутого ящика, а кружки ставили на комод, на тканевую салфетку. Но скоро Илья не выдержал.

— Знаете, мне вот кажется — после всей этой контркультуры — что любой человек живёт в своём индивидуальном мире, — сообщил он, едва дожевал третью печенюшку. — У каждого там чуточку другие законы, отчати похожие благодаря культуре и образованию… Но не благодаря подлинности этих законов, понимаете? Тот самообман, о котором мы в прошлый раз говорили, ведь если в него поверит достаточно народу — он станет как бы реальностью, мне кажется. Реальность, — он поводил пальцем по салфетке, — как будто прогибается под этими шариками личных миров, а может, и вовсе местами рвётся.

— Другие законы? Громко, громко сказано, на мой взгляд.

Профессор щёлкнул ногтем по пуговице жилетки, принялся развивать мысль:

— Есть ведь неодушевлённая реальность, животные, всё это не обладает собственной верой и не подлежит убеждению. Если материальная окружающая среда не меняется, то едва ли можно говорить о полноценном индивидуальном мире.

Илья с готовностью пошёл на попятную:

— Тогда, может быть, у лемминга просто слепота к некоторым вещам, из-за чего он с ними никогда не соприкоснётся душой, а даже если заденет — они для него не начнут существовать. Какой-то ключевой фрагмент жизни у них выпадает, у всех один и тот же, поэтому они получаются одной породы.

Вопреки ожиданиям Ильи, профессор не попытался больше ни оспорить, ни поправить его предположение. Вместо этого он задумчиво проговорил:

— Умвельт, значит.

— Что-что? Не помню такого термина, простите. — Илье стало неловко, словечко наверняка встречалось среди профессорских материалов, которыми он пренебрёг. Но Титарев ответил:

— Ты не можешь его знать. Это немцы, редкое ответвление философии. Умвельтом они назвали субъективный мир животного. Видишь ли, млекопитающие, насекомые, рептилии — у всех органы чувств воспринимают некий отдельный срез мира, доступный их виду, но недоступный прочим. В чём-то их реальность более полна, в остальном урезана, как бы не существует. Скажем, хищное насекомое стрекоза видит только мелькающие пятна, не ведает ни оттенков, ни утончённых форм, зато какой обзор! Понимаешь, к чему я клоню?

После минутного раздумья Илья ответил:

— Вот-вот. Для леммингов тоже многое в реальности будто не существует. Зато в своём направлении они способны разглядеть мельчайшие детали.

— Итак, ты утверждаешь, что лемминг обладает иным умвельтом, чем человек, — задумчиво произнёс профессор, допивая чай.

— Вроде того. Мне это представляется как бы пространством неким, где всё наоборот, где мелочи раздуты, а важное забыто. Больное, безумное считается проявлением свободы, а волевого человека назовут зажатым рабом. — Илья сам не заметил, как стал говорить громче. — Мне представляется замкнутый на самом себе мирок, жители которого хвалят его безграничность. Там верные дороги названы порочными, из-за чего заросли бурьяном, зато уж путь к смерти самый достойный, уж он-то розами усыпан! Ох, чего это я разошёлся? — оборвал он себя. — Лемминги-то, наверное, не виноваты, даже если навязывают такой мир остальным. Они, получается, вообще тут ни при чём.

— Почему?

В голосе профессора слышалось несвойственное напряжение.

— Ну, эти умвельты, которые пространства личного восприятия — они ведь как ловушки, самому трудно выбраться. Чем дальше зашёл — тем прочнее стенки клетки. Знаете, как хомячок в колесе крутится, бежит, а слезть на ходу не может. Так вот, я тут вывел, что эти миры, они могут влиять друг на друга… Нет, даже сцепляться воедино. Вместе они создают огромный перевёрнутый мир. Я как к этому пришёл-то: ведь вся наша культура это как бы один большой пузырь, который мы сами придумали, а теперь его внутренний уклад кажется нам точным отображением реальных законов. Вот, а из-за того, что укладом этим живёт большинство людей, то законы пузыря влияют даже на тех, кто в них не особо-то и верит. Просто за счёт веры остальных…

Для убедительности он накрыл свою опустевшую кружку ладонью. Вот, мол, замкнутое пространство.

— Так, — сказал профессор. Непонятно было, одобрительно или нет.

Тогда Илья перевернул вверх дном кружку, зажав ладонью. На кожу скатилась капля чая.

— А вот культура изменилась с точностью до наоборот, и все, кто был внутри, тоже перевернулись. Дно стало вершиной, от этого поменялись стремления, нормы. Сбежать — нельзя, если веришь, что это всё взаправду. Приходится в этом жить. Как-то так.

Титарев заинтересованно приподнял седые брови. Тогда Илья, расхрабрившись, продолжил:

— Мне кажется, это совпадает с тем, что говорил хищник. О превращении мира, помните? Ещё он упоминал магию, а я тут читал, вот…

Он отставил чашку, отер ладонь о карман куртки, после чего вытащил заготовленную книгу из сумки. Едва не помяв страницу, раскрыл в нужном месте и протянул профессору.

— Очень, гм, неприятное чтиво, вы дальше лучше не заглядывайте, — добавил он с некоторой опаской. — Я это к чему: вам не кажется, что авторы таких книг играют на руку хищникам, а то и связаны с ними напрямую? Тут, правда, зарубежный писатель, но вы мне давали сборник наших — вроде похож был, атмосферой или чем. Ну, который про зло. Я ж тогда думал, что это просто художество, а теперь не знаю даже. Магия — это ведь что-то вроде моего серебряного звона. Наоборот только. Я так понимаю.

— «Бесчисленным и безымянным богам исчезновения и пустоты»… Так, — сказал Титарев и поднялся, опираясь на подлокотники кресла. — Позволь отяготить тебя ещё одним текстом. Раздобыл я тут недавно один раритет, тебе стоит ознакомиться.

Профессор заглянул в нишу и выдернул из ближайшей верхней полки видавший виды томик в толстой серо-зелёной обложке. С корешка немедленно посыпалась труха, весело отсвечивая в лучах солнца.

— Ого, там через «яти» написано, — удивился Илья, взглянув на обложку.

— Твёрдые знаки, хочешь сказать? Да, книга очень старая. Из тех самых времён, когда… Нет, лучше посмотри незамутнённым взглядом. Сам-то я с ней уже отработал — теперь ты, пожалуйста, выпиши, что самому покажется важным. Достаточно номера страницы и строки.

Похоже, мнение Ильи по поводу задания отразилось на его лице, потому что профессор спешно добавил:

— Что ты, я не прошу анализировать её полностью! Хотя бы пролистай и отметь, что бросится в глаза.

Титарев сел в рабочее кресло, вытащил из ящика стола чистый тетрадный листок и огрызок чертёжного карандаша. Забрав всё это, Илья откинулся на плюшевую спинку, подняв облачко тканевой пыли, почесал нос и принялся осторожно листать дореволюционную диковину.

Через каких-нибудь полчаса он передал профессору листок. Сверяясь с книгой, Титарев зачитал:

«Произошло столько ужасного, непонятного, что поколебались даже самые неверующие. Бессонница усиливается, нервные припадки учащаются, видения в порядке вещей, творятся истинные чудеса. Все ждут чего-то»

«…Странное время, в котором мы живем: оно перевернуло весь мир. Воцарились таинственные силы!»

«Я пытаюсь утверждать, что мы находимся лицом к лицу с новой эрой, в которой духи пробуждаются и хорошо становится жить».

— Так, — хмыкнул он. — Почему именно эти моменты?

— А что, неправильно? Давайте я ещё посмотрю!

— Речь не идёт о верном ответе. Мне хотелось узнать, что подсказывает чутьё тебе — самородку.

Слегка польщённый, Илья стал объяснять:

— Мне кажется, сейчас так и происходит. Обратите внимание, этот Стриндберг всю книгу любуется чёрной магией. Тешится разрушительными процессами, а не обличает их. Ещё он прямо-таки наслаждается знаками и совпадениями, если они указывают на торжество пробуждённых духов.

— Да, — сказал профессор, — нервное состояние этого господина крайне хорошо характеризовало ту эпоху, полную преобразований. Именно поэтому он был тогда культовым, хотя нынче забыт. Я бы сказал, что алхимия, о которой он пишет во-от тут — своего рода метафора социальной переплавки. В этом плане текст подобен эпиграфу о тёмных богах, который ты принёс сегодня.

— Метафора? Да нет же, это совершенно буквально!

Профессор недоуменно переспросил: