Часть 9. Портрет скорби (2/2)
Мужчина стоял, завороженный, очарованный, и понимал, что это — не просто очередной сексуальный интерес, это серьезно. Он был беспробудно, безвозвратно и безнадежно влюблен в сам процесс этого воскрешения. В каждую трещинку на его душе, сквозь которую теперь пробивался свет.
Возвращение домой, отмеченное хрупкой, почти невесомой надеждой, было нарушено присутствием, которое Юнги воспринял как нежеланное вторжение. У подъезда, залитый безмятежным солнцем, стоял Чонгук. Но его улыбка, обычно столь уверенная, ослепительная, сегодня была приглушенной, а в глазах читалось не праздное любопытство, а настороженное понимание. В руках он держал не просто пирожные, а своего рода белый флаг — жест, в котором угадывалось желание загладить невольную вину.
Дойдя до подъезда Юнги, в ответ на пытливый настороженный взгляд младшего лишь закатил глаза, краем глаза наблюдая за нахохлившимся Чимином, который, казалось, ждал очередного удара словом или воспоминанием. Но Чонгук просто улыбался нашкодившим щенком и молча протянул пирожные. Войдя в пентхаус, Юнги, испытывая подспудную тревогу, но не находя ей приминения или выхода, отступил на кухню, в свою привычную крепость молчания, оставив за спиной тихий гул голосов, позволяя своему соседу самому решить, хочет ли он внимания черезчур прыткого айдола. Приготовление чая стало для него механическим ритуалом, попыткой обрести почву под ногами, в то время как почва эта настырно уходила из-под них. Он слышал приглушенные голоса из комнаты и старался не думать о том, как ревность горячим обручем сжимает желудок.
Чонгук же, переступив порог комнаты, увидел, вопреки ожиданиям, не пациента, а человека, с головой погруженного в священнодействие. Чимин сел за стол, и его поза, его сосредоточенность на разложенных карандашах, говорили о важности происходящего больше, чем любые слова. Его взгляд упал на рисунок — тот самый, двойной лик демона, сплетенный из боли и вины.
И тут гость совершил не акт легкомыслия, которого от него наверняка ожидал Юнги, а тонкий психологический маневр. Он увидел не «шедевр», не «мазню», а открытую, почти смертельную рану, и понял, что никакие слова утешения здесь не помогут. Поможет только одно — вывести страдание за скобки, дать ему передышку.
— Интересная техника, — произнес он, и в его тихом спокойном голосе не было насмешки, а лишь деловое, почти профессиональное любопытство. Чимин подскочил на стуле, не подозревавший о том, что Чонгук прошел за ним в его обитель. — Напоминает немецкий экспрессионизм. Кажется, это могло бы стоить целое состояние на аукционе. Принимаете предзаказы? — Он мягко коснулся плеча Чимина, не как собственник, а как соучастник, рассматривающий одну и ту же картину. Его пальцы, теплые и уверенные, легли на напряженные мышцы, и под этим прикосновением они невольно медленно расслабились.
И именно этот момент, тонкую провокацию бывалого охотника и увидел Юнги. Застыв в дверях с подносом, он стал свидетелем сцены, которая вонзилась ему в сердце отточенным кинжалом. Он увидел, как сквозь ледяную корку отчужденности Чимина пробивается не трещина страха, а слабый, но живой росток… нормальности. Росток, который пустил другой мужчина. Легким, непринужденным жестом. Чонгук тем временем легко продолжил, не видя Юнги, не убирая руки с худого плеча.
— Хотя, знаешь, тут по-моему красок не хватает. Как-то немного уныло. Я бы добавил зеленого, что скажешь? Люблю зеленый. — Он открыто улыбался, заглядывая в недоумевающее лицо Чимина, которое перекосило вспышка абсурдности этих высказываний.
Секунды грохотали, вторя учащенному сердцебиению Юнги, долбя по разболевшейся голове словно по наковальне. Вот сейчас он закроется, выставит нахального Чонгука за дверь. Он ждал этого. Он хотел этого. Но вместо этого Чимин… Засмеялся. Тихо. По-настоящему. Сначала одинокий, будто случайный, смешок непонимания сорвался с его губ, но он будто стал путеводной звездой для того смеха, что был утерян и похоронен глубоко внутри. Чонгук смотрел на смеющегося мальчишку изумленно, будто открывая для себя очередной шедевр. Его рука бесконтрольно скатилась с плеча к острым лопаткам.
Юнги же застыл, остекленел в своей кипящей серной кислотой обиде, медленно разрушаясь. В его груди взорвалась тихая, но сокрушительная буря. Ревность, которую он испытывал, не была простым желанием обладания. Это была самая настоящая агония бессилия. Он, который столько времени по кирпичику выстраивал хрупкий мост через пропасть его боли, который дышал с ним в унисон в ночных кошмарах, успокаивал и поддерживал, не мог подарить ему этот простой, легкий мир. С ним Чимин никогда не смеялся, только кричал, рыдал, захлебывался болью или молчал. А Чонгук — солнечный, уверенный, неотягощенный, живой — смог одним движением, одной шуткой растопить его монолитные ледяные стены.
— Что ты несе… — Не успел закончить парнишка, вдруг захлебнувшись собственным смехом, вздрогнув от волны чужой безмолвной агрессии, направленной на него в жгучем взгляде из коридора. По спине побежали мурашки. Стыд густой горячей волной хлынул на бледные щеки. За смех. За то, что его касался незнакомец. За то, что на мгновение он позволил себе забыть, кто он. Где он.
— Чай готов, — Грохнул Юнги хрипло и резко, словно скрежет камня по стеклу. Заклинание было разрушено. Чимин отпрянул от Чонгука, а в глазах того мелькнуло мгновенное понимание — он перешел незримую черту.
За чаем, в гостиной, повисло тяжелое молчание. Юнги сидел, отгородившись от мира стеной ледяного молчания, его взгляд был прикован к кружке, но не видел ее. Он горел. Он видел только то, как Чимин, после первоначальной настороженности, стал тихо, односложно отвечать на вопросы Чонгука. Не о боли. Не о прошлом. О музыке. О том, какой вкус у этого пирожного. О простых, безопасных вещах, которые не требовали вскрытия души.
И ему было с ним комфортно. Юнги видел, как напряженная скованность в плечах Чимина понемногу таяла, как его взгляд, хоть и снова лишенный той мимолетной радости, уже не был устремлен в бездну. Агония в груди Юнги клокотала, беззвучным воплем разрывая его изнутри.
Он находит покой с другим. Он позволяет другому прикасаться к себе. А я… я только его тюремщик. Его надзиратель. Я — его боль, от которой он ищет спасения.
Когда Чонгук, почуяв бурю, наконец ушел, в квартире воцарилась гробовая тишина, густая и липкая, как смола, наполненная невысказанными обвинениями и ядом невыплаканных слез. Юнги стоял у панорамного окна, вцепившись пальцами в подоконник так, что костяшки белели под кожей. Его пентхаус, всегда бывший символом контроля и неприступной цитадели, вдруг сомкнулся вокруг него, превратившись в роскошную клетку. Воздух, который он вдыхал, был пропитан запахом тлена протухших надежд, чужими пирожными и призраком легкого смеха, и каждый глоток дорогого виски с привкусом пепла обжигал ему горло. Он принес сюда этого изломанного ангела, чтобы исцелить, а вместо этого стал частью его ада. И самое ужасное было в том, что он не мог отпустить. Эта боль, эта ревность, это отчаяние были единственным, что связывало его с Чимином по-настоящему. И он готов был сгореть в этом аду, лишь бы не видеть, как тот находит свет в руках другого.
В бутылке почти ничего не осталось, как и в душе, а на Сеул опустилась непроглядная молчаливая ночь, зажигающая огни огромного безразличного города, когда мужчина услышал за спиной робкие шаги. Они были тише паутины, но для его взвинченных нервов прозвучали как гром.
— Хён… Что случилось?
Голос Чимина был тем же шепотом, что и всегда, но в нем не было прежней отрешенности. Была осторожная, испуганная попытка достучаться. Именно это и добило Юнги. Он не повернулся. Просто не мог.
— Отъебись.
Слово вырвалось хриплым, проржавевшим скрежетом. Оно вибрировало в тишине, оставляя после себя след из осколков.
Позади него воцарилась пауза. Юнги чувствовал, как на него смотрит этот взгляд, широкий, непонимающий. Он чувствовал его всем своим существом — эту смесь страха, обиды и того самого, ненавистного ему сейчас, проблеска жизни.
— Да что я сделал? — Чимин транслирует колоссальное непонимание в ореховых радужках.
— Да съеби ты блять наконец с глаз долой! Или что, только тебе можно ходить и ныть по углам? Я тебя разочарую, у тебя нихуя нет монополии на страдания! Уйди. — Мертвенно пустым голосом закончил старший. — Иначе я за себя не ручаюсь. Иди поплачь по Тэхену или изнасилуй несчастный рояль.
— Но… я же говорил… Оставь эту затею. Я не стоил этого с самого нача…
Чимин не успел договорить. Юнги, не думая, лишь повинуясь слепому животному порыву, швырнул тяжелую хрустальную бутылку с недопитым виски. Он не целился. Он хотел просто уничтожить этот голос, этот упрек, эту невыносимую реальность.
Бутылка с оглушительным грохотом разбилась о стену в сантиметре от головы Чимина. Брызги янтарной жидкости, смешанные с осколками, веером рассекли воздух. По стене, смешиваясь с цветом обоев, поползли жидкие алые потеки, словно кровь из раны.
В комнате повисла абсолютная, оглушающая тишина. Задрожали стекла в окнах.
Юнги, наконец, обернулся. Его дыхание было тяжелым и прерывистым. Перед глазами все плыло, в висках стучал адский молот, а по спине ползли ледяные мурашки, выкручивая мышцы и ломая кости изнутри. Это было похоже на самую жестокую ломку, когда твое собственное тело восстает против тебя, становясь союзником душевной агонии.
Чимин замер, прижавшись спиной к косяку двери. Его глаза были двумя бездонными озерами ужаса. На его бледной щеке алела тонкая царапина, оставленная осколком. Капля крови, алая и живая, медленно скатывалась вниз, словно слеза, словно упрек. Как будто Юнги итак недостаточно сильно ненавидел себя прямо сейчас.
— Лучше… — Юнги с трудом выдохнул, его голос был сиплым от напряжения. — Свали в свою нору. Пока цел.
Он ждал, что Чимин побежит. Заплачет. Сломается. Испугается его, чудовища, которое только что чуть не убило его.
Но произошло совсем не то. Очередной шаблон в хмельной горячей голове Юнги порвался с тихим шорохом.
Чимин медленно, очень медленно выпрямился. Его худые плечи расправились. Он провел тыльной стороной ладони по щеке, смахнув каплю крови, и посмотрел на алое пятно на своей коже. А потом поднял глаза на Юнги. И в них не было ни страха, ни покорности. В них горел холодный, ясный огонь решимости. Совсем как тогда на склоне. Мужчина против воли залипает на этом волшебстве превращения на долгую секунду, пока ярость плещется где-то на периферии, жалкая, ненужная, бессильная перед этой красотой.
— Нет, — сказал он тихо, но так, что это прозвучало громче любого крика. — Не пойду.
Юнги застыл, не в силах поверить.
— Что? — его голос сорвался на хрип, он снова мгновенно оделся в свою лихорадочную ярость, словно в последнюю оставшуюся у него броню. Грудь пекло изнутри все сильнее, а ребра стягивало стальным жгутом.
— Я сказал, не пойду. — Чимин сделал шаг вперед, через осколки, словно не замечая их. Его босые ноги были удивительно устойчивы. — Ты не оставил меня. И я не оставлю тебя.
Это было слишком. Эти простые слова, эта верность, эта жертвенность, которую Юнги теперь чувствовал себя недостойным принять, обожгли его сильнее, чем вся ярость. Он не видел в этом спасения. Он видел лишь приговор. Пожизненную каторгу для них обоих в этом аду, который он сам и создал.
— Тогда… — Юнги издал звук, похожий на удушливый смех, и схватился за голову, словно пытаясь удержать ее от взрыва. Боль выкручивала его суставы, туман застилал зрение. — Тогда я сам съебусь.
Он сделал шаг по направлению к входной двери, движимый слепым импульсом бегства, но мир вокруг него внезапно потерял твердость. Пол ушел из-под ног, стены поплыли в душном мареве, и следующее, что он с трудом осознал — это упругий удар о ковер, ворс которого впивался в раскаленную кожу. Агония, долго копившаяся в висках и костях, наконец, прорвалась наружу сокрушительной волной, смывшей ярость и оставившую лишь беспомощную, пылающую пустоту.
— Хён!
Испуганный голос Чимина прозвучал как из-под толстого слоя воды — приглушенно и далеко. Юнги чувствовал, как его руки, легкие и неуверенные, хватают его за плечи, осторожно пытаются приподнять. Он пытался оттолкнуть, что-то прохрипеть, но тело не слушалось, было тяжелым и чужим.
Чимин, сердце которого колотилось где-то в горле, с трудом дотащил его до кровати. Вес Юнги был невыносимым, но страх и собственная подавленная злость на его слова придавали сил. Он уложил полубессознательного старшего на простыни, и лишь тогда, прикоснувшись к его коже ладонью, понял — тот горел. Жар исходил от него почти физически, сухим и опасным пламенем.
И тут паника, сжимавшая горло, на удивление отступила, уступая место странному, почти механическому спокойствию. Внутри Чимина что-то щелкнуло. Включалась знакомая программа — программа выживания, но на этот раз не своего, а чужого. Он не был больше немощной жертвой, беспомощным грузом. Он был нужен. Он мог помочь.
Его движения стали точными и экономичными. Он принес воду, нашел жаропонижающее, заставил Юнги проглотить таблетку. Потом, поколебавшись, дрожащими пальцами стянул с него промокшую от пота футболку. Его взгляд скользнул по довольно рельефной мускулатуре торса, по шраму на ключице, но не задержался — сейчас это было неважно, хоть и запретно красиво. Важно было смочить полотенце в тазике с прохладной водой, отжать и аккуратно положить на пылающий лоб.
В этой монотонной рутине — смена полотенца, глоток воды, проверка температуры — он по крупицам вновь обретал себя. Пусть на время, пусть по такому поводу, но это было что-то, чего Чимин не чувствовал уже очень давно. Он чувствовал, как его собственная, вечная дрожь утихает, замещаясь сосредоточенной тишиной. Словно якорь в этом бушующем море чужой болезни.
***
Пока Чимин присматривал той ночью за больным Юнги, доктор Ким Намджун снова переступил порог своего дома. Не жилища — склепа. Воздух был спертым и сладковатым, как в гробнице, где забыли букет увядших роз.
Он не включил свет в гостиной. Не нужно было. Его ноги сами понесли его вниз, по узкой лестнице в подвал, туда, где тьма была гуще, а тишина — звенящей.
Его святилище. Его исповедальня. Его ад.
В центре, под одинокой лампой без абажура, свисавшей с потолка на одиноком проводе, стоял мольберт. Точно такой же, какой он сказал купить Чимину. Лампа бросала на пол и стены искаженную, дрожащую тень — его собственную. А в центре этого желтого пятна света — Она.
Портрет. Его демон, выписанный не красками, а ядом, тоской и углем. Кровавые разводы, оставленные не кистью, а окровавленными пальцами, смешавшими красную пастель со слезами. Измученные, яростные штрихи, прорезавшие бумагу, словно шрамы. Ее лицо, прекрасное и искаженное болью, смотрело на него с холста. Глаза — два угольных провала, полных бездонного упрека. Уголки губ были подняты в надменной, ледяной усмешке.
И он почувствовал. Не увидел — почувствовал. Запах. Терпкий, пьянящий аромат ее духов — «Black Opium». Он плыл в воздухе, обволакивая, душа. А потом — тонкий, хрустальный звон. Бокал. Кто-то легким движением пальца водил по его краю, и рождалась эта вибрирующая, пронзительная нота, впивающаяся в виски.
— Жалкий.
Слово прозвучало не в ушах, а будто где-то внутри черепа. Ее голос. Тот самый, с бархатной хрипотцой, что когда-то сводил его с ума, а теперь сводил в могилу.
— Помотри на себя, — шепот прошелестел прямо за его плечом. Мужчина не обернулся. Он знал — там никого нет. Точнее, там нет никого, кого можно увидеть. — Целитель душ. Спаситель утопающих. А сам тонешь в зловонной луже собственной вины. И даже твой новый мальчик-ангел… разве он не напоминает тебе меня? Такой же хрупкий. Такой же обреченный.
Намджун сглотнул комок в горле. Его пальцы сжались в кулаки, ногти впились в ладони до боли, оставляя на коже краснеющие лунки. Он пытался дышать ровно, как учил своих пациентов. Но здесь, перед этим портретом, все его техники были прахом.
— Ты думал, спасая его, искупишь свой грех? — ее смех прокатился по подвалу, сухой, как треск ломающихся костей. — Меня не вернешь. Ты обречен таскать мой труп за собой вечно. Как улитка — свой домик. Только твой домик — это мой склеп.
Доктор закрыл глаза, но это не помогло. Ее образ горел на его сетчатке, ярче, чем при свете дня. Ее холодные пальцы, которых не было, коснулись его затылка.
— Ляг рядом со мной, Намджун-а, — прошептала она с леденящей нежностью. — Хватит бежать. Здесь, в темноте, нам так хорошо было вместе. Помнишь?
Он помнил. Он помнил все. И каждый раз, спускаясь сюда, он добровольно приковывал себя к этой пытке воспоминанием. Это был его крест. Его единственный способ оставаться на связи с ней. Даже если эта связь убивала его по частям.
Он медленно поднял руку и протянул ее к портрету. Не чтобы стереть его. Чтобы коснуться. Пальцы дрожали, почти касаясь бумаги в том месте, где была изображена ее щека.
— Кёнхи… — его собственный голос прозвучал как скрип ржавых ворот.
В ответ — лишь новый, тихий, ядовитый смех. И запах духов становился все гуще, превращаясь в невыносимую вонь тления, а звон бокала сливался в пронзительный, безумный визг.
Доктор Ким Намджун стоял перед своим демоном, одинокий и разбитый, в свете тусклой лампы, взывая к призраку, который был не просто памятью, а самой тканью его наказания. И в этой тихой войне не было ни побед, ни надежды. Он знал, что однажды проиграет.