II. Дифференцирование (2/2)

Ксено не останавливается. Она уходит глубже — губами, пальцами, взглядом. Двигается ритмично, терпеливо, как будто хочет доказать: я могу не только ломать. Могу и собирать по кусочкам.

Это не извинения, не исповедь. Им не за что извиняться.

Просто все заслуживают отдых.

И когда всё заканчивается, Стэн понимает, что всё ещё держит её за руку.

Понимает — она останется опять.

Останется утром. Поцелует невесомо, поправит плед и приготовит горький кофе. Просто так, ибо захотелось. Захотелось почувствовать себя чей-то женой.

Но они ещё не в сказке — и никогда не будут. Им, видимо, забыли выделить свою страницу, общее «долго и счастливо». Поэтому они — быстро и несчастно: опять стоят на кухне, выясняют отношения. Будто не было их недельного молчания, минутной нежности, обещаний.

В руках Стэн — снова кружка. У Ксено — нож.

Точка отсчета — Сансара. Они каждый раз возвращаются сюда мертвыми и уходят живыми.

— Ты специально, да? — голос Ксено режет, как скальпель. Тонкая, ледяная обида — ни капли эмоции, и от этого только страшнее.

— А ты, конечно, святая. Никогда не ошибаешься, не врёшь, не… — Стэнли замирает, сжав кулаки. Слишком громко. Слишком резко. Слишком как всегда.

Стэн знает, что давит на больное. Видит, как хватка на лезвии слабеет, а лицо мрачнеет.

Нож летит в раковину — звон металла вместо привычного стекла. Всё вокруг дрожит. Даже воздух. Особенно — они. Кружка с глухим стуком ставится на стол — как точка в предложении.

Всё. Хватит.

Теперь жить не хочется обеим.

Они вернулись в начало, когда хочется ощутить зуд металла под кожей, горящий отпечаток на щеке, холодные синяки на запястьях и шее. Потому что им тоже хочется жить. И разве они виноваты, что жизнь — это вечная боль? Виноваты, что, чтобы жить, нужно чувствовать? Разве их вина в том, что они не идеальны, а мир вокруг — подавно?

Молчание. Плотное, как грязь. В нём они тонут — вместе, но поодиночке.

Ксено садится на диван. Стэн, чуть медля, — рядом. Не глядя. Не прикасаясь.

Минуты идут. Часы. Или вечность. Никто не извиняется. Никто не просит прощения — не потому что не виноват, а потому что «прости» давно утратило вес. Устали. Уже незачем воевать. Уже нечего доказывать. Они сидят в этой отвратительной тишине. Дышат вразнобой. Сложив руки на груди, как обиженные дети, которым давно уже всё ясно, но всё равно хочется, чтобы кто-то пришёл и пожалел. Только теперь — ждать уже некого.

Ксено вздыхает и кладёт голову на плечо Стэн. Та не шевелится, только медленно прикрывает глаза.

— Завтра снова поругаемся? — глухо спрашивает она.

— Наверное, — шепчет Ксено. — Но не сегодня.

Они сидят так долго. Слишком близко, чтобы быть чужими, и слишком далеко, чтобы быть по-настоящему рядом. Потом ложатся — в одежде, в тишине, в этой уставшей, выдохшейся любви.

И засыпают. В обнимку. Впервые за весь брак — просто так, потому что уже никак.

Без слов. Без секса. Без ударов.

Просто. Тихо.

Они побудут пылью в этом мире ещё немного. Кажется, что так будет легче обеим. Но в конце концов они все равно наточат ножи, закупят новые бинты и сядут друг напротив друга.

В этот раз — не молча. Но ещё пока не крича. Просто разговаривая. Не вываливая накопившиеся внутри, но и не ограничиваясь формальными фразами.

Это произойдет спустя два месяца. Перед командировкой Стэн. Не слишком сентиментально, но достаточно, чтобы на душе заскребли кошки, а на груди появился новый шрам.

X. H. W.

Его почти не видно — он спрятан под армейским кителем. Потом исчезнет под бинтами или его перекроет новый шрам — более безобразный. Не с ножа Ксено. С войны.

Уингфилд, можно сказать, вырезала его со всей любовью, на которую только была способна. Не кухонным ножом, не ножницами для бумаги — аккуратным скальпелем, точно под её руки сделанный. Вырезала точно и глубоко, чтобы осталось на подольше. И смотрела тогда… Почти любя. Без хищной улыбки и лисьего довольного прищура — сосредоточенно и даже нахмурив брови, а потом посмотрела так прямо Шнайдер в глаза, и у той мир чуть ли не остановился. Ксено давно так не смотрела. После она просто огладила новые порезы, утирая кровь пальцами, проходясь по краю. Слизала бордовые капли, оставив розовые разводы и поцеловала. Не в губы — в рану.

И ушла. Оставив Стэнли разбираться со связанными конечностями и кляпом во рту самостоятельно.

Уже следующим утром ей нужно было ехать. Куда — не особо важно. Зачем — тоже. Просто работа, просто так надо. Вещи давно собраны, в голове относительно порядок. Только рана на груди болит слишком сильно.

Было три утра. Хьюстон выл сиренами где-то вдали, как всегда. Где-то кого-то убивали, где-то спасали. Где-то горели дома, а где-то, как в этой квартире, — горели только люди.

Ксено сидела на балконе с бокалом вина. Из тех, дорогих, с французской этикеткой и изысканным названием, которое Стэн никогда не запомнит. На ней рубашка. Мужская. Белая. С чужого плеча — или, может, с её, только не из этого времени. А там, спрятавшись под серебристыми локонами на затылке, — лиловый отпечаток помады.

Стэнли не помнит, чтобы оставляла его.

Она наблюдает молча. В её зубах — сигарета, не зажженная. Просто из привычки. Смотрит, облокотившись о раму балкона и почти не дыша — только бы не нарушить священный покой супруги.

— Ты опять не спишь, — произносит Ксено, не оборачиваясь.

— А ты опять пьёшь.

— У нас на это разные причины.

Стэнли нащупывает спички в кармане домашних штанов. Рыжий огонек загорается, но так же быстро затухает, оставляя только дым.

— Не думаю, — Стэн втягивает сигаретный дым и выпускает его в потолок балкона. — Ты тоже пытаешься что-то заглушить.

Молчание. Только звон льда в бокале, когда Ксено делает очередной глоток.

— Может. А знаешь, что самое смешное? — тихо, почти равнодушно, как будто рассуждает о чьей-то чужой жизни. — Я иногда думаю, что могла бы тебя действительно любить.

— «Иногда»? — усмехается Стэн. — Ты слишком щедра сегодня.

Ксено оборачивается. Медленно. Как будто этот поворот головы стоит ей усилий. Смотрит прямо, пронзительно, с той самой смесью усталости и власти, которой были переполнены её черные очи, кажется, с самого юношества.

— И ты ведь всё ещё здесь, — говорит она. — После всего.

Стэн не отвечает. Просто подходит. Босиком. И становится рядом, ставя руку на спинку кресла.

— У меня синдром возвращающейся дуры.

— Нет. Просто не умеешь уходить.

Она не спорит. Потому что Ксено права. Как обычно.

— Ещё… — Ксено встает с кресла, все ещё держа бокал в руках. — Иногда я думаю, что если ты умрёшь раньше меня — я не переживу.

Они стоят рядом, смотрят куда-то в даль. Не поворачиваются, не смотрят друг на друга.

— Тогда, — шепчет Шнайдер. — умри первой.

На небе — предрассвет. Всё ещё темно, но уже тянет золотом, и в этом золоте проступают силуэты, которых уже не спасти. Не спасти, но всё ещё можно держать за руку. Стэнли ловит себя на мысли, что хочет схватиться за руку Уингфилд — тоже. Сжать сильно-сильно, показать, что она ещё здесь. А когда уйдёт — обязательно вернётся, вернётся с любой войны, с любой точки планеты.

Не домой — у неё нет дома. К Ксено. Только к ней.

— Если ты умрёшь, — продолжает Стэн. — Я всё сожгу. Твою одежду. Книги. Архивы. Дом. Всю эту херню с твоим именем.

Ксено мягко усмехается и делает ещё глоток.

— Опять лжешь. Ты будешь приходить сюда. Сидеть на ступеньках и гладить стены.

— Ты думаешь, я такая преданная?

— Нет. Я думаю, ты слабая, — отпивает и передает бокал жене. — Именно поэтому ты и останешься.

Стэнли выпивает остатки вина залпом. Морщится едва — слишком кисло. Как нравится Ксено, но совершенно не нравится ей.

— Потому что сильные уходят. А мы с тобой — остались.

Они распивают бутылку вина напополам — с одного бокала. Сигарету курят тоже одну на двоих. Стэн сидит на кресле, Ксено — на её коленях. Она удобно устраивается, ноги покоятся на чужих, а голова — на сильной груди.

Снаружи стынет предрассвет, и в этом зыбком свете балкон будто теряет границы, перестаёт быть частью квартиры, частью города, частью чего бы то ни было. Вино начинает гудеть в висках, учащая усталые зевки обеих.

Воздух пахнет табаком, металлическим холодом весны и чем-то ещё — старым, знакомым, как пыль на корешках забытых книг или запах после дождя в доме, где никто больше не живёт. Стэнли смотрит на чужие пальцы, крепко держащие бычок тлеющей сигареты в одной, а ножку хрусталя — в другой, и думает, что эти пальцы давно стали якорями. Не удерживают — привязывают.

Но Стэн не особо против.

Уже через пару часов она уедет. Но сердце не болит. В мыслях — почти стерильная чистота. Она даже не думает о том, что может не вернуться. Просто надеется, что когда вернется — её будут ждать.

Когда отношения дают треск — это не про разваливающийся брак, дом. Это когда вы друг другу нужны слишком сильно, когда потребность рождает новые чувства, почти забытые. И вы держитесь вместе — по привычке.

Но, может быть, однажды…

Вы возьметесь за руки. Не по привычке, а потому что захотелось.

Не потому что надо — а потому что невозможно иначе.