Часть вторая. 16. О новом мире и старых ранах (2/2)
— Батю видел сегодня, о тебе спрашивал. Волнуется старик. Давно матери звонила? — задает вопрос Кащей. — Говорит, что Настасья Федоровна там юлой гоняет, места себе типа не находит.
— И? — равнодушно интересуется Соловьева. — Мне должно быть не все равно?
— Батя твой сука, не спорю, но мать пожалей, ты у нее одна. Думаешь, мне сиротой охуенно жилось? — хрипит Паша. — Сиротой при бате. С бабкой ебаной, пока мой пахан в говно ужраный под березой во дворе дрых. Хочешь одна остаться при живых родителях? Одумайся, дура!
Света не моргает, взгляд прикован к какой-то невидимой точке на стене. Мысли, подобно разъяренным пчелам, роятся в голове, не давая сосредоточиться. Одуматься? Нет, это решение не импульсивное, оно вызревало в ней годами, пропитываясь горечью и обидой. Она столько раз прокручивала в памяти сцены из детства, вспышки боли, крики, слезы. Сколько раз она представляла себе момент, когда сможет наконец вырваться из этого порочного круга. Сколько боли они оба причинили ей, мать и отец, за все эти годы. То, что позволяет себе отец по отношению к матери — эти вспышки ярости, унижения, физическое насилие, — Света не простит ему никогда. В ее глазах вспыхивает холодный огонь. Насилие порождает насилие, эта мысль пульсирует в висках. Этому нет и не может быть оправдания. Никакие слова, никакие извинения не смогут стереть из памяти шрамы, оставленные на ее детской душе. А мать… Мать — бесхребетная женщина, которая за столько лет так и не нашла в себе силы защитить себя, отстоять свое право на достоинство, на неприкосновенность собственного тела. Света считает это не просто слабостью, а своеобразным смирением перед животным, позволяющим диктовать свои правила. Горькое чувство разочарования поднимается из глубины души, смешиваясь с презрением. Она сжимает кулаки, ногти больно впиваются в ладони.
— Я звонила матери три недели назад, — в свою защиту говорит Соловьева. — Не думаю, что за это время у них что-то изменилось. Живая и хорошо.
— Ты че несешь, идиотка?! — повышает голос Паша. — Первая же слезы крокодильи лить будешь, если с мамкой че случится.
— Ты специально? — не понимает Соловьева. Ей эта тему уже надоела. Говорить о родителях нет никакого желания. — К чему ты вообще начал об этом? Потрещать больше нет тем? Или мозги мне затрахать решил?
Света откидывает ложку, которая, звякнув о тарелку, отлетает в сторону. Вскакивает на ноги, начиная нервно мерить шагами небольшую кухню. Движения резкие, порывистые, словно она заперта в клетке. Губы плотно сжаты, на лбу глубокая морщина. Ее все достало: эта бесконечная череда скандалов, унижений, атмосфера постоянного напряжения, висящая в воздухе, как густой, удушливый смог. Хочется закинуться чем-нибудь сильным, отключиться от реальности, упасть на диван и не шевелиться, не думать, не видеть, не слышать. Утонуть, раствориться хотя бы ненадолго в блаженной пустоте, чтобы никто не мог ее найти, не тревожил душу своими проблемами. Паша, наблюдая за ее метаниями, тоже молча отодвигает от себя тарелку. Аппетит пропал начисто, еда больше не лезет в горло. Кусок застрял где-то посередине пищевода, мешая дышать. Мужчина смотрит на Свету с пониманием и сочувствием. Он не осуждает ее, не пытается успокоить банальными фразами. Сам только недавно начал говорить об отце вслух, признаваться себе в том, что все время носил в себе эту боль, как тяжелый, неподъемный крест. Но у Светы еще есть шанс изменить эту часть своей жизни, вырваться из замкнутого круга, а у него — нет.
Паша поднимается из-за стола и подходит к Свете, осторожно кладет руку ей на плечо.
— Будь мягче, солнышко, — просит он. — Не становись мной. Ты ведь не такая. Я знаю.
«Нихуя ты не знаешь, дорогой мой», — вертится у Светы на языке. Но вместо этого она прижимается головой к плечу Паши, закрывая глаза. Тяжелые веки опускаются, словно занавес, скрывая от мира бушующие внутри эмоции. Спорить с любимым сейчас нет никаких сил. Слишком много энергии потрачено на борьбу с собственными демонами, на попытки сохранить хоть какое-то подобие самообладания. Тепло его тела, исходящий от него запах успокаивающе действуют на расшатанные нервы. На мгновение ей хочется поверить, что он действительно понимает ее, что может разделить ее боль. Но эта иллюзия быстро рассеивается, как утренний туман. Она чувствует, как по щеке скатывается одинокая слеза, оставляя после себя влажную дорожку. Пашины руки обнимают крепче. Сейчас ей хочется просто побыть в его объятиях, найти хоть немного утешения.
— Солнышко, родителей не выбирают, помнишь? — пытается настоять на своем Кащей. — Возможно, как отец, Григорий Кириллович полный лох, но он все равно остается им. А мать у тебя хорошая женщина, Светик. Не всем везет.
— Повезет ли мне? — прямо спрашивает Соловьева. Вопрос вылетает из нее быстрее, чем она успевает его обдумать.
Паша молчит. Тишина, нарушаемая лишь тихим гудением холодильника, повисает в воздухе. Кажется, будто это длится вечность. Время замедляет свой бег, превращая секунды в бесконечные минуты. Они смотрят друг другу в глаза, пытаясь прочесть в глубине зрачков то, что скрыто за словами. Взгляд Паши становится тяжелым, пронизывающим. Он сжимает челюсть так сильно, что желваки играют. Глаза наливаются кровью, в них плещется смесь гнева, боли и бессилия. Соловьева чувствует, как мужская хватка на ее руке становится сильнее, до жжения. Но она не морщится, не вздрагивает, не произносит ни звука. Словно не замечает, сосредоточившись на внутреннем напряжении. Не позволяет себе показать ни малейшего признака слабости, уязвимости. Когда-то давно она уже разрешила себе раскрыться, показать свою нежную, ранимую душу. И чем это закончилось? Горьким разочарованием и звонкой пощечиной. Больше это не повторится, никогда. Она строит вокруг себя стену, неприступную крепость, чтобы защититься от новых ударов судьбы. Мужчинам нет доверия. Женщины дарят им свое хрупкое сердце, открывают душу, а они играют чувствами дам, разбивая вдребезги то, что так бережно хранилось. Исключений нет. Просто у некоторых еще не наступило время показать свою истинную натуру. Рано или поздно маска спадет, обнажая эгоизм и равнодушие.
Света крепче сжимает губы, ее взгляд становится холодным, отстраненным.
— Хуйню несешь, свет мой, — сквозь зубы выдает Кащей. — Я тебя хоть раз к чему-то принуждал? Нет. Пиздил? Ни хуя.
Пощечина была. Соловьева помнит ее.
— И правда, — натянуто улыбается она, обхватывая Пашу за лицо. — Никогда не делал этого. Я люблю тебя. А матери позвоню, завтра с утра. Схожу к ней, все будет хорошо, не волнуйся, — целует в губы быстро и небрежно, гладит аккуратно по щеке.
***
Ночь опускается на Казань, окутывая город густой, бархатной пеленой. Звезды, обычно щедро рассыпанные по ночному небу, прячутся за тяжелыми, свинцово-серыми облаками, боясь показаться в этом мрачноватом великолепии. Воздух прохладный, влажный, пахнет сыростью и асфальтом, слегка подслащенным ароматом выхлопных газов. Тишина, царящая в Казани, нарушается лишь редким, глухим гудком автомобиля или отдаленным собачьим лаем. Вдоль проспекта Победы горят фонари, рассеивая мрак и выхватывая из темноты отдельные фрагменты пейзажа. Теплый желтый свет рисует на недавно уложенном асфальте длинные блестящие полосы. На фоне дома выглядят величественными и загадочными, их силуэты слегка размыты туманом.
Валера жмет педаль тормоза, машина с едва слышным скрипом шин останавливается на красный сигнал светофора. Перед ним — абсолютная пустота. Улица, обычно оживленная, сейчас безлюдна. Только непроглядная тьма и безмолвие окружают его со всех сторон. Из магнитолы звучит хрипловатый голос Вячеслава Бутусова, поющего: «Но я хочу быть с тобой». После первого припева, под звуки гитарных риффов, Туркин достает из пачки сигарету и неторопливо закуривает. Он выставляет локоть на открытое окно, позволяя ночному воздуху коснуться его кожи. Циферблат часов на запястье показывает почти полночь. Время застыло, замерло в ожидании чего-то. В салоне темно, лишь приглушенные огоньки приборной панели слабо подсвечивают лицо Валеры. Ощущение одиночества, давящее и всепоглощающее, становится еще сильнее. Ночь, город, машина — все сливается в единое целое.
Мысли о Пушкиной, словно навязчивая мелодия, постоянно возвращаются к Валере. Он снова и снова прокручивает в голове их последнюю встречу, прикосновения, разговор. Ему хочется позвонить ей, услышать голос, хотя бы на мгновение. Узнать, что у Ани все хорошо. Он представляет, как встречает свою девчонку после института, как сажает рядом с собой в машину и везет в больницу, где она работает.
Валера с наслаждением, с едва скрываемой тоской вспоминает мягкость девичьих губ, как целовал Пушкину, как перебирал пушистые волосы, как Аня нежно гладила его руку, щекоча ноготками. Эти ощущения сейчас кажутся ему чем-то недостижимым, несбыточной мечтой. Он лишился всего этого за считаные секунды, в тот момент, когда она ушла — не обернувшись, не попрощавшись. После ее ухода прошло немало времени, а он так и не получил ни одного звонка, ни одной личной встречи. Только тайные наблюдения издалека, неуверенные попытки увидеть ее краем глаза. Эта необратимая пустота в его жизни грызет изнутри.
Даже издалека, сквозь вечернюю мглу, Валера безошибочно узнает Аню — копну светлых, волнистых волос, развевающихся от легкого ветерка, и тот самый искренний заразительный смех, который заставляет его сердце биться чаще. Ему даже не нужно видеть ее лицо, чтобы быть уверенным — это она. Шагает по улице, одетая в длинное черное пальто, с небольшой сумочкой на плече, рядом с парнем, совершенно незнакомым Валере. Высокий, широкоплечий, симпатичный, с легкой ухмылкой на лице. Он что-то рассказывает Ане, склонившись немного к ней, и его слова заставляют ее улыбаться, откидывая голову назад.
Последний раз Валера видел Аню три месяца назад, и за это время она немного изменилась. Черты лица стали острее, приобрели какую-то новую, незнакомую ему строгость. Едва заметный макияж с акцентом на глаза, но даже он не скрывает ее усталость. Красота, конечно, осталась, но теперь в ней появилась какая-то хрупкость, легкая тень грусти, сделавшая женский образ загадочным и притягательным, но одновременно и чуждым. Валера не понимает, что случилось с его девчонкой, с той жизнерадостной и беззаботной девушкой, которую он знал раньше. Она выглядит иначе. В его сердце с новой силой вспыхивает не только ревность, но и глубокое непонимание, смешанное с горечью потери.
Аня и незнакомый хрен запрыгивают в подъехавший автобус, занимая места в самом конце салона, у большого окна. Валера, сам не замечая, начинает следовать за ними, не отрывая взгляда от Ани. Он плавно ускоряется, выдерживая дистанцию, чтобы оставаться незамеченным, но при этом иметь возможность наблюдать за происходящим в салоне.
Парень сидит немного в стороне, расслабленно откинувшись на спинку сиденья, локоть небрежно положен на подлокотник. Аня, сжавшись, прижимает к себе сумку обеими руками. Она редко встречается с ним взглядом, словно чувствуя пристальное внимание. Парень же, напротив, всеми силами пытается поймать ее глаза, ненавязчиво, но настойчиво, надеясь на хоть какой-то знак. Аня, кажется, специально этого избегает. Будь возможность, Туркин бы уже в морду прописал этому хую, чтоб глазенки свои не выкатывал и вообще рядом с Анькой зажмуренный ходил.
Автобус доезжает до микрорайона, где живут Пушкины. Аня быстро прощается с хуем легким, едва заметным прикосновением руки к плечу. Она выпрыгивает из автобуса и, не оглядываясь, уходит от остановки. Валера не спеша едет позади, опасаясь резких движений, боясь спугнуть или быть замеченным. Он держит дистанцию, наблюдая, как она шагает по тротуару, ловко перепрыгивая через осенние лужи, оставляющие за собой блестящие следы на ботинках.
В этот момент мужское сердце уже привычно сжимается. Кажется, всего лишь вчера они делали это вместе — бежали по весенним улицам, смеясь и держась за руки, а сейчас он может наблюдать за ней лишь со стороны, как за кем-то чужим, недосягаемым. Он бессилен. Ревность, боль, сожаление — все смешивается в его душе, создавая коктейль из отчаяния и безысходности. Он не может подойти к ней, не может сказать ей о своих чувствах, он способен лишь следовать за ней как преданный, но ненужный пес. Он наблюдает, как она уходит, исчезает в темноте переулков.
Валера делает глубокий вдох, пытаясь успокоиться, но это не помогает. Напряжение, скопившееся внутри него, давит на грудь, не давая дышать. Бьет кулаком по рулю с силой, от которой костяшки синеют. Гнев, кипящий внутри, наполняет его до краев, захлестывая волной ненависти ко всему окружающему миру. Он ненавидит этот город, людей, которые проходят мимо, себя за слабость, за неспособность что-либо изменить. Ему хочется убить, уничтожить, разрушить все, что находится вокруг.
Он проебался. Валера понимает это давно, но осознание не приносит облегчения, а лишь усиливает чувство безысходности. Тень, темная и холодная, сгущается внутри него, маня утонуть в бездне собственного гнева, в вихре разрушительных эмоций. Он захлебывается ею, эта ненависть, словно яд, проникает в каждую клеточку тела, опутывая его, не давая вырваться. Сдавленный крик вылетает из горла — дикий, животный рев, отчаянная попытка освободиться от невидимого груза, от невыносимой боли. Турбо стискивает руль до скрипа кожаного чехла.
До родительского дома добирается молча, стиснув челюсть. Паркуется под окнами, с силой хлопает дверью. От неожиданности взлетают с веток птицы. В родной квартире царит тишина, даже батя, обычно храпящий как трактор, сегодня молчит. Лишь груда пустых бутылок, валяющихся у двери, говорит о том, что в жизни Валеры некоторые вещи остаются неизменными — пьющий отец, не дающий надежды на перемены. Валера старается аккуратно снять ботинки, но задевает вешалку, и несколько курток, висевших на ней, с шумом падают на пол. На шуршание из гостиной выходит Антонина Сергеевна, закутанная в старый выцветший халат. На лице беспокойство и усталость. Взгляд, полный тревоги, скользит по фигуре сыны.
— Не ждали в гости, — остро замечает женщина, но идет на кухню и, достав кастрюлю с супом из холодильника, ставит ее на печь разогреваться. — Остались только щи.
— Похуй, — не подбирая слов, бросает Валера.
Обычно Турбо себе при матери таких выражений не позволяет, но сейчас он слишком устал, чтобы думать об этом.
— Что случилось, Валер? — присев напротив сына за стол, спрашивает женщина. Она видит его насквозь. — И не думай мне врать, глаза как у побитого щенка.
— Ниче не случилось, устал, — оправдывается и почти убедительно, но недостаточно.
— Води за нос своих малолеток со двора, а меня не вздумай. Влип во что-то? С милицией опять проблемы? — хмурится Антонина Сергеевна.
— Аньку видел, — признается матери, голову опуская и глаза пряча.
— Поговорили?
— Ага, блять, пять раз, — фыркает недовольно Турбо. — Со стороны поглазел и свалил. Как лох какой-то.
На плите греется суп, но никто не обращает на него внимания. Антонина Сергеевна прерывает повисшую тишину резким и хлестким замечанием:
— Не как. Ты лох и есть, сынок.
Валера не отрываясь смотрит на мать. Женское лицо кажется застывшей маской.
Новость о разрыве с Пушкиной и бизнесе, что светит Валере пожизненным сроком, словно выморозила все чувства, оставив лишь холодное разочарование. В ее взгляде, направленном на сына, читалась нескрываемая горечь. Она так надеялась, что хоть этот Туркин достигнет чего-то значимого. Верила, что за его бравадой и показной самоуверенностью скрывается что-то достойное уважения. Но ошиблась. Очередная авантюра, обернувшаяся катастрофой, разбила надежды вдребезги. Единственной отрадой, тоненьким лучиком света в этом мраке, оставалась Катюша. Девочка, несмотря ни на что, продолжала обожать брата, льнула к нему, словно ища защиты и опоры. Катюшины руки постоянно тянулись к Валере, она шептала ему что-то на ухо, пытаясь своей детской непосредственностью пробить стену отчуждения, возникшую между ним и матерью. В ее больших доверчивых глазах светилась безграничная вера в брата.
— Спасибо, мам, — бурчит Валера. — Заехал домой, ебать.
— А чего ты ждал? — не понимает Антонина Сергеевна. — Съехал — вот и нечего таскаться. Не хватало еще, чтоб к нам люди в форме заявились. Того раза достаточно.
— Хватит уже, а! — повышает голос на мать Валера.
Он, раздувшись от собственной важности, ведет себя как мужчина, который в ответе за благополучие всей семьи. И, надо признать, жить Туркины стали действительно лучше. Комнату Валеры, некогда захламленную всяким мусором, полностью переделали для Кати. Крепкая большая кровать, на стенах яркие обои с изображением цветов, а на полу мягкий, пушистый ковер. Холодильник перестал гудеть от пустоты, а на полках всегда имелись свежие продукты: йогурты, фрукты, соки — все, что так любит Катюша.
Антонина Сергеевна хоть и старается не показывать вида, но чувствует положительные изменения в семейном бюджете. Каждый раз, когда Валера навещает родителей — стабильно пара визитов в месяц, — он с барской щедростью вручает матери несколько тысяч рублей. Она принимает деньги со смешанными чувствами: с одной стороны, они облегчают жизнь, с другой — не может она забыть, каким путем они зарабатываются.
Сделав несколько глубоких вдохов, Валера вновь заговаривает:
— Я тебе слово дал, что ментов в хате больше не будет? Сказал — сделал. И хватит уже об этом. Мне, может, хуево, а? Не думала? Я, может, к тебе как к любимой матери приехал, а ты че? Единственного сына под зад пинаешь и на все четыре стороны?
— Не наговаривай на мать! — брызжет Антонина Сергеевна. — В том, что тебе хуево, ты, сыночек, сам виноват. Не натворил бы делов, и Анечка сейчас была бы с тобой, а менты, как ты говоришь, к нам не вламывались бы. Повезло, что мальчик тот заявление свое забрал, а то сейчас письма бы тебе посылала да хлеб.
— Никто б меня не посадил, мам, — устало тянет Валера. Его все это уже порядком затрахало. — А с Анькой не получилось просто, бывает.
— Бывает, Валера, снег в июне, — тянет тяжело Антонина Сергеевна. Женщина на ноги поднимается и плиту выключает. — Суп горячий, ляжешь в гостиной. Если уйдешь, то закроешь. И не шуми.
Валера наливает себе полную тарелку щей, так что суп грозится перелиться через край. Он рассеянно ковыряет в тарелке алюминиевой ложкой, лениво разглядывая плавающие кусочки капусты. В голове эхом отдаются слова матери. Где-то глубоко внутри, под толстым слоем обиды и разочарования, Турбо понимает, что она права. Он знает, что сам во всем виноват, что череда неверных решений привела его к этому тупику. Сделать с этим он теперь ничего не может, прошлое не изменить. Остается только смиренно склонить голову, принимая происходящее как неотвратимую данность, как горькое лекарство, которое нужно проглотить. Аппетита нет, ложка с глухим стуком падает на стол. В тишине раздается лишь тихий треск лампочки.
Валера резко оборачивается, услышав негромкие босоногие шаги за спиной. В коридоре Катя. Потрепанные после сна волосы обрамляют личико. Новенькая фланелевая пижама с изображением смешных сов кажется немного великоватой и забавно топорщится на худенькой фигурке. Катя трет глаза кулачком, пытаясь окончательно проснуться, и невольно зевает, обнажая ровный ряд молочных зубов. При виде сестры Валера не сдерживает легкую, теплую улыбку. Катюша быстро преодолевает разделяющее их расстояние и обнимает брата крепко-крепко, уткнувшись носом ему в шею. От нее пахнет мылом и чем-то неуловимо сладким, домашним. Катя долго ждала этой встречи, считая дни до возвращения старшего брата. В этом объятии вся ее детская любовь и безграничное доверие, способные растопить даже самое заледеневшее сердце. Валера чувствует, как что-то сжимается в груди.
— Ты давно не приходил, — говорит Катя, обиженно просматривая на брата. — Обещал прийти еще шесть дней назад. Зачем обманул?
Валера в очередной раз убеждается, что его девочка умна не по годам.
— Так получилось, Катюш, — оправдывается он.
— Тебе плохо, потому что твоя красотка ушла? Ты можешь мне рассказать, — тихонько шепчет Катя, — я умею хранить секреты.
Валера грустно тянет уголки губ вверх, пытаясь изобразить подобие улыбки, но получается скорее болезненная гримаса. Мысль о том, чтобы признаться ребенку в своих слабостях, вызывает у него смешанные чувства. Стыд и неловкость жгучей волной поднимаются по горлу. Как можно открыться перед маленькой сестрой, показать ей свою уязвимость? С другой стороны, гнетущее осознание одиночества, словно тяжелый камень, давит на грудь, не давая дышать. Катя, несмотря на свой юный возраст, всегда обладала удивительной способностью понимать и сочувствовать. Ее наивный, детский взгляд часто видит то, что ускользает от внимания взрослых, измученных своими проблемами. К тому же Катя и правда умеет хранить секреты.
— Да, — еле слышно признается Валера. — Мне плохо, потому что она ушла от меня.
— Но ты ведь можешь сам прийти к ней.
— Не могу. Она не хочет видеть меня, я сильно разочаровал ее.
— Разочаровал? — не понимает Катя и хмурит свои тонкие бровки.
— Обидел, — объясняет Валера.
— Тогда надо извиниться, — подсказывает Катя. — Она простит тебя, потому что любит. Она сама мне говорила. Когда люди любят друг друга — они прощают. Так?
Не так. Нихуя. Любовь — хуйня и не является гарантом. Валера знает это теперь наверняка.
— Так, — отвечает он сестре.
***
Аня лежит неподвижно, тело напряжено, но не от удовольствия. Лев, склонившись над ней, опирается на локти, мышцы натянуты до предела. Он пыхтит, из груди вырываются тяжелые, прерывистые вздохи, лицо красное, капельки пота стекают по вискам, волосы слипаются от влаги. Глаза закрыты, Живой полностью поглощен процессом, сосредоточен на достижении своей цели, не обращая внимания на Аню. Она полна безразличия. Чувствует, как Лев наслаждается, как он напрягается и расслабляется, как затылок становится влажным от пота, но сама она испытывает лишь раздражение. Ее стоны — формальное участие, не имеющее ничего общего с удовольствием.
Жар на половых губах от резкого трения, сухость — вот все, что она ощущает. Никакого наслаждения, никакого желания. Взгляд Ани скользит по комнате: плотные шторы на окне, платье аккуратно сложено на табурете, из коридора просачивается теплый свет. На небе уже виден полумесяц, мягкий, спокойный, как и пустота внутри нее. Квартирка небольшая, но уютная, расположена недалеко от института. Борис Григорьевич снял ее для сына. Ане нравится оставаться здесь на ночь. Эти стены, наполненные чужим теплом и спокойствием, на какое-то время отвлекают от пустоты и беспросветности своей собственной жизни.
На низком журнальном столике стоит ваза с хризантемами — букет, подаренный Львом. Она любит красные розы. Рядом распечатанная коробка конфет «Птичье молоко». Аня следит за тем, как медленно кружатся в лунном свете пылинки. С улицы доносятся отдаленные звуки — скрип шин, чьи-то крики, неясный шум ночного города. Лев усиливает темп, его движения оказываются более резкими, грубыми. Ане становится неприятнее, чувства отчуждения и пустоты усиливаются. Она пытается отвлечься, считая в уме до десяти, потом снова, и снова. Повторяющийся счет — единственное, что помогает ей не сойти с ума в этот момент.
Лев хмурится от напряжения, его губы изгибаются в довольной, почти звериной ухмылке. Он сильнее сжимает женские плечи, впиваясь пальцами в ее кожу. Тело Ани пронизывает судорога, не от удовольствия, а от резкого спазма, выбивающего остатки терпения. Лев кончает быстро, его тело обмякает, напряжение спадает. Аня выдыхает, словно освобождается от тяжелого груза.
Это закончилось.
Тишина повисает в воздухе, густая и липкая, словно невидимая паутина, оборачивающая в кокон одиночества.
Лев поднимается на ноги почти мгновенно, движения немного неуклюжие от внезапного расслабления. На члене презерватив, блестящий на свету. Он направляется в ванную, оставляя за собой легкий шлейф мужского парфюма, смешанного с запахами пота и чего-то еще — чего-то, что Аня не может определить, но что неприятно щекочет ноздри. За дверью ванной раздается звук льющейся воды — сначала сильный, потом более слабый.
Аня натягивает на себя тонкий плед, пытаясь укрыться от холода, пронзившего насквозь после бездушного секса. Она чувствует, как наконец-то расслабляются мышцы, как спадает напряжение, сковывавшее тело. Прикрывает веки, позволяя себе на мгновение погрузиться в полудрему, и поправляет влажные от пота волосы, стараясь привести себя в порядок. Когда Лев возвращается, он выглядит свежим. Полотенце, небрежно повязанное на бедрах, едва скрывает наготу. Капли воды, стекая по обнаженному телу, оставляют за собой блестящие дорожки на коже. Его глаза не встречаются с Аниными. Он выглядит усталым, но в то же время удовлетворенным.
— Останешься? — спрашивает будничным тоном Живой, достав из шкафа вещи. Через мгновение он уже оказывается одет.
— Если разрешаешь, — пожимает плечами Аня.
— Не строй из себя маленькую дурочку, — хмыкает Лева, опускаясь рядом с Аней на кровать. — Тебе не идет. Ты же знаешь, что можешь прийти сюда, когда захочешь.
— Учту.
— Отец зарезервировал стол в ресторане.
— Зачем? — стонет Пушкина, не понимая. — Я буду весь день на учебе, потом в больнице. Не до ресторанов.
— И так сутками в этой своей больнице, забыла уже, как солнце выглядит. Пора уже и в свет возвращаться. Отец с матерью спрашивают постоянно о тебе. Мама все на ужин зовет. Может, порадуешь уже моих родителей своим присутствием?
Аня раздраженно закатывает глаза, ее взгляд полон усталости и скрытого протеста. Предложение Льва о семейном ужине с его родителями вызывает лишь раздражение. Ей совершенно не нужны эти встречи, натянутые улыбки и вежливые разговоры. Она находится со Львом из чувства долга, из-за установленного обязательства. Ее сердце принадлежит другому человеку, другой жизни. Света совершенно права — Аня тратит время на то, что ей совершенно не нужно. Она обречена на существование, которое сама же выбрала. Она вынуждена играть роль девушки. Каждый день, каждая ночь — это еще один шаг в пропасть, из которой нет выхода.
— К чему это? Они ведь и так знают, что мы вроде как бы в отношениях. Этого недостаточно? — сводит брови к переносице Аня.
— Вроде как бы? — с фырканьем повторяет Живой. Он ложится на спину, устремляя глаза в потолок. — Ну, за полгода, наверное. Или все еще слезы льешь по своему убогому?
— Не лью! — защищается Пушкина. — И ты это прекрасно знаешь! К чему этот цирк?
— Тогда в чем проблема прийти на хренов ужин? Обломаешься, что ли? — не сдерживает слов Лев.
— Не хочу! — настаивает на своем Аня. — Я не собираюсь делать то, что мне не нравится. Когда ты уже это поймешь? Мне хватает того, что есть. Большего не нужно.
Аня видит, как плечи Льва напрягаются, а затем медленно расслабляются. Глубокий вдох, за которым следует долгий, размеренный выдох — он пытается взять себя в руки, подавить нарастающее раздражение. Его обычно спокойное лицо сейчас слегка искажено внутренним накалом, губы сжаты в тонкую линию, а брови нахмурены. Очень редко Лев спорит с Аней, чаще всего просто принимает ее позицию, не желая лишних конфликтов. Он умеет ждать, приспосабливаться, но вопрос «официального знакомства» с его родителями — это нечто другое. Аня видит это в его глазах. Это не каприз или жажда похвастаться. Для Льва это вопрос принципа, важный этап в их отношениях. Ему необходимо, чтобы их союз получил одобрение. Он хочет, чтобы все — от самых близких людей до случайных знакомых — знали, что Аня принадлежит ему, что они пара. Это не просто желание представить любимую, это стремление заявить о своих правах, закрепить их, сделать их незыблемыми. Именно поэтому Лев не уступит. Аня чувствует это в его напряженном молчании.
— Стол в ресторане забит, отец внес предоплату, твоя мать согласовала меню. Родители будут на ужине, хочешь ты того или нет, — рубит Лев, не смотря на Аню. — И ты скажешь им, что должна.
— А ты ничего не должен? — хмыкает Пушкина.
— Детский сад, Пушкина. Хватит уже строить из себя непонятно кого. Я даю тебе все и даже больше. Уж извини, что сердцу твоему не мил. Но будь твой любимый поумнее, не творил бы всякую хуйню и сейчас ласкался бы с тобой где-нибудь на качели.
— Прошло уже много времени, а ты все о Туркине, — устало выдыхает Пушкина. — Забудь уже о нем. Нет его в моей жизни.
— Но всегда может появиться, — замечает Лев. — А ты и рада будешь, разве не так?
Аня сама не знает, что будет, если Валера вдруг объявится на пороге, решив вернуть ее. Мысль о такой встрече вызывает у Ани странную смесь ужаса и некоего болезненного любопытства. То, что между ними нет ничего, кроме горького послевкусия прошлых чувств, очевидно всем, и Аня это прекрасно понимает, но вслух признаться себе в этом и другим она не в силах. Каждый раз, когда Света небрежно произносит его имя, сердце Ани пропускает удар. Она одновременно хочет знать, что с ним стало, где он, чем живет, и панически боится этого. И потому Аня прибегает к наглой лжи, с легкостью и безупречным мастерством актрисы отбиваясь от назойливых вопросов. Она утверждает всем, что Валера остался в прошлом, что миновало достаточно времени, что она его пережила, что по нему душа уже не болит. Наглая ложь.
— Не так, — говорит Пушкина то, что должна. — Я бы здесь тогда не была, Лев.