Глава 1: Искупление (1/1)
Небеса истекали его кровью. Золотистые пуховые облака — такие воздушные и такие мягкие на вид — обращались густой дымкой вьющихся теней. Точно краска, капнувшая в чашу прозрачной воды: эта дымка стелилась вокруг льющегося каскада растворяющимися спиральными лентами, оседала вместе с небольшими шариками, чем-то похожими на споры. Мириады этих спор плыли округ белоснежных резных колонн, подпирающих, казалось, сам небосвод этой сокрытой и столь трепетно хранимой грёзы; мириады эти спор падали вниз, минуя неподвижно выпрямившуюся фигуру умирающей жертвы густой россыпью брошенных семян… пусть и слово это казалось неверным. То, что весило меньше воздуха, весило меньше чем ничего, не могло “падать”. Они лишь тянулись. Тянулись прочь из этой пожираемой грёзы, тянулись навстречу голодной, откликнувшейся на зов глубине, принятой со всей её необъятной агонией, со всей ненавистью самого первого крика, со всеми разбитыми оболочками, устилавшими дно братской могилы. Сердце, в своём спокойствии обречённое не биться никогда, шептало каждой примкнувшей своей тени, дотрагивалось до взволнованных осколков сгинувшей воли, сплетающихся под его прикосновением во что-то бесконечно большее. Они ворочались и гудели внутри, единые в воззвании, обуреваемые бесконечно яростным вихрем из забытых чувств и обретённого гласа: гнев, тоска, смятение, испуг, и что-то… ?Моё?. Фокус. ?Отныне и навсегда?. …что-то ещё. Божий кров застонал и содрогнулся. С грохочущим рёвом рушились оплетённые чёрными щупальцами колоннады, низвергаясь крошевом и мраморными обломками; голоса его теней резонировали пению этого умирающего места, затмевая и оглушительный рокот, и визгливые стоны сминаемой бронзы, и издаваемую пожираемой Искательницей душераздирающую какофонию сонастройки. Он слышал каждый из этих голосов, прислушивался всем своим естеством к каждому: всеми тёмными уголками, где прежде не ступала лапка жука; всем безмолвием в ночи, когда любое слово есть не иначе как смертный грех; каждым сном без сновидений, что всякий подобен маленькой-маленькой смерти; глазами, распахнутыми в страхе и боли, полыхающими бескрайней отвагой и яростью, иль взирающими с тихим умиротворением, прежде чем закрыться навеки; всем бесконечным голодом зияющей пасти их гробницы, что была лишь побережьем чего-то неописуемого… Он вслушивался, и отзывался знакомой им всем мелодией — той, которую они слышали ещё до своего рождения, слышали ещё до смерти, этому рождению предшествующей, ведь они умерли, не успев даже вылупиться. Их убили в собственных яйцах. Всех до единого. Сам фундамент протяжно и скорбно взвыл; золотистая прежде вода, омывавшая его подножье, ныне окрасилась кровью того, кто здесь родился — и сколь грустная ирония крылась в том, что рождённый этим местом и станет тем, кто его разрушит. Искатели все, как одно, запрокинули головы — все, как одно, позволили упавшей с небес огромной тени укрыть их чёрным саваном, пока воды мёртвой грёзы бурлили подымающейся тьмой и оплетали их тела шипастыми отростками пустоты, пачкая пепельно-серые бинты и разъедая металл их бронзовых масок. Единое море голосов забирало то, что принадлежало ему по праву. Бог Богов. Ваши ладони… Ладони?.. Сущность Света, к которому Искатели силились воззвать, запоздало вгрызалась и выжигала изорвавшие её когти. Страстное и безумное желание остаться, продолжить быть, любой ценой, так или иначе — пусть даже так, пусть лишь в виде раны на теле своего убийцы. Он прочувствовал всю глубину столь отчаянного желания, разорвав в клочья это одинокое, забытое божество. Он прочувствовал всю глубину своей лютой ненависти, пожрав это одинокое, забытое божество. Без остатка, не позволив даже тихо уснуть — отказав и в такой малости. Не крылось в этом ни понимания, ни причины. Лишь горький гнев. ?Оставь свою рану?. Бог Богов. Святость. Величие. ?Она не значит ничего?. Никогда впредь. ?Как не значишь ты?. Оболочка зашипела, когда он прикоснулся кончиком выжженного до белизны когтя к поднявшемуся морю и замер на миг. Проклюнувшиеся из спины и плеч отростки тьмы вихрились и стелились по неподвижной поверхности неустанно движущейся мантией шипастых, острых щупалец. Небо плавилось и гнило. Море неумолимо поднималось, вместе с парившим над самой его поверхностью тем, кто был ничем — тем, кому никогда не наступит конец. Сонастройка сплетала его оболочку, сшивала с его сердцем копошившиеся в груди взволнованные отголоски и звенящим маяком звала в явь из мира грёз. У этого триумфа был привкус пепла и соли. ?Узда твоя оказалась столь ничтожной?. Божий кров затихал, умирал, прекращал быть: его море неумолимо топило эту грёзу в собственной крови. Искательница дрожала от боли и восхищения в его хватке, дрожала здесь и по ту сторону непроницаемой глади, в которую без единого плеска и волнения рушились обломки этого величественного места. Восемь сияющих во мраке, не излучавших света глаз сощурились, когда он бросил последний взгляд на тьму, подступившую к главному амфитеатру и почти без остатка поглотившую хранящий это место разум. Склонив увенчанную рогами голову, он плавно нырнул в ледяные воды. Искательница всхлипывала, тихо и горестно. Бог Богов! Рыцарь. Призрак. Пустота. *** С влажным хрустом хрупкие пластинки на её брюшке расходились, как шов; сотрясаемая глухими рыданиями, Богоискательница едва сумела завалиться набок, пока то, что извивалось в ней, прогрызало себе путь на свободу. Дымка, окружавшая её прежде клокочущим пульсом и яростно хлещущими щупальцами, с тихим и осознанным вздохом расстелилась густым туманом, окутав высившиеся на дне свалки горы мусора мглистым маревом и колыхаясь на поверхности гнилой воды. Лишь рваный хруст, да сдавленные всхлипывания разносились вокруг — наверняка, никто и не знал, что она была здесь. Никто и не знал, что она была — и единственным свидетелем её кончины станет рождённое ею ничто. Она не роптала на свою судьбу — и в участи своей жук, грузно перевернувшись на спину и корчась от ужасной боли, разумела лишь великую честь, возможность искупить свой ужасный грех. Слепота — будь проклята их слепота, ведь они не увидели… Она хрипела, содрогаясь от осознания своего позора и силясь сложить на залитой пустотой груди подрагивающие лапки — позор, позор, позор! Она могла лишь молить о прощении. Её внутренности парили на ледяном воздухе, покрываясь плотной чёрной плёнкой — шевелились, точно сами по себе были живыми; тонкие и острые щупальца проклюнулись на их поверхности, с безжалостной неумолимостью царапая пластинки брюшка и кромсая неровную бахрому на их стыке. Бог Богов! Рази сей жалкий панцирь. Разорви в клочья — молю о гневе твоём! Но то был не гнев. Он рвал, терзал и извивался — но не было в этом и толики прежней эмоции. Эмоция была там, на самом пике, ныне — только цель; рождённое в грёзах воплощение божественности требовало жертвы, что позволит ему вырваться в явь, и Искательница с искренней радостью и счастьем была готова на эту жертву. Разумом, телом, самой своей душой, она отдалась без остатка. Быть может, так она сможет искупить… Она ахнула от боли: её панцирь раскрылся, подобно цветку. Метаморфоза. Куколка исключительности, выбирающаяся из своего тленного кокона и расправляющая крылья; благословение и честь, каких не сыщешь в этом мире. Богоискательница глухо застонала. Тысячи глаз открылись в её брюшке на бесконечно скручивающейся спирали примордиального голода; совершенный фокус, тишиной окруживший небьющееся сердце. Она видела, как на самом дне чёрного моря, где мерно вздымались в блаженном сне бренные скорлупки, пробуждались от дрёмы осколки совершенства. Она видела начало, самое начало, искры-первенцы — и видела, как они истлеют и потухнут. Не сейчас. Много позже. Но непременно. Маленькие вырвались из неё первыми — тысячи и сотни взволнованных теней, взмывших в затхлый, насыщенный грибными спорами воздух свалки. В смятении они кружили вокруг её содрогающегося остова, с настороженным любопытством озираясь по сторонам белыми кружками глаз. На каждой были повязаны нити. Цепи — нет, единая цепь, с обрубленным началом и несуществующим концом. Искательница конвульсивно содрогнулась, в трепете и липком ужасе почувствовав, как нечто огромное и страшное заворочалось внутри. Последняя тень вылетела наружу, ошарашенно кувыркнувшись в воздухе и врезавшись в сородича, едва её поймавшего — и теперь… Она не выдержала — и закричала. Агония. Унизанная крючками плеть, миновавшая блестящий панцирь и иссёкшая в кровь то, что внутри — не лишь презренную плоть, но сам разум, само то, что есть она. Агония. Она кричала, она варилась заживо, она рассыпалась в прах, она слышала, она понимала! Агония. Просветление. То, чего её порода так страстно алкала — избавленье от тишины… она заскулила, как побитая блоха, и даже не от того, что божество почти вырвалось из кокона, что был её корчащимся в муке телом. Слепцы слепцов, нижайшие из тварей; ослепшие от яркости и блеска, оглушённые лучезарным звоном, они не услышали… Безмолвие ума — их проклятие, их бич и кара — скрывало то, чего глупцы не разумели. Глас тишины, единство во многоголосье; и в этой самой тишине шептало то, что было испокон. Бог Богов! Но никто не слышал. Он высвободился. И когда это закончилось, закончилось слишком быстро, она могла лишь горестно рыдать, затравленно взирая снизу-вверх на новорождённую божественность, затмившую собою всё. Воплощённая оболочка, исполинский панцирь из первородной пустоты вскинул свою голову; лапа с острыми, обожжёнными когтями плавно опустилась в волнующуюся мглу, окутавшую выгребную яму, и он припал на все четыре. Мантия из неустанно движущихся щупалец прорезала стелившуюся чёрную дымку, вспарывая её острой кромкой; пара этих щупалец обвила её дрожащий остов, удерживая от забвенья. Тени с искажённым писком и шелестом отшатнулись от него в мятущемся смятении. Божество моргнуло, медленно и будто сонно — и столь же медленно повернулось к ней, воззрившись четырьмя парами белых глаз. Дыхание Богоискательницы оборвалось от восхищения. Бог Богов. Святость — великолепие… Его длань грузно опустилась подле её головы — она могла почти почувствовать металлом своей бронзовой маски панцирь самой божественности. Трепет, охвативший её, невозможно было передать словом или звуком. То, чего они искали — то, чего жаждали узреть хоть краешком зрения, и после ослепнуть вовек — нависло над нею во всём своём величии. Но когда он молвил, этот трепет обернулся бесконечным отчаяньем и тошнотворным ужасом, ведь говорил он её гласом. — Мелочь. Нет! Бог Богов — нет… Растопчи, уничтожь — но не казни так! Стыд и горечь — они нестерпимы… Кричать, рыдать, молить о прощении, преклониться и пасть пред тобой ниц, как ничтожная… — Тля. Дышать невозможно — отчаянье поглотило её без остатка. Голос — голос этот молвил приговор. Голос этот принадлежал сему бренному панцирю, и молвил он гадкую хулу. Хулу и мерзость, некогда исторгнутую ею. Когда божество коснулось кончиком когтя её ничтожной оболочки, жук не могла даже взвыть. — Перед пылинкой пыль. Кошмар. Ужас. Позор и стыд. Вырви сей грешной язык, Бог Богов! Обрушь всю силу праведного гнева твоего! Мы раба твоя, мы… — Богоискательница. Её ничтожный глас, поистине недостойный того, чтобы исходить от совершенства, с этим словом извратился чем-то; тон и тембр исказились нотками исконности. Но он позвал её по имени — от счастья и тоски она желала умереть, издохнуть на этом же месте. Недостойна — она недостойна этого. — Тебе дозволю… — из груди бога вырвался звук, прекраснее которого она не слышала прежде — и ужас того, что за этим звуком вновь раздался её голос, расплёлся в пылкую и страстную надежду, когда она уразумела смысл этих слов. — …обитать подле меня. Непостижимо. Недостойна. Бог Богов! Острые щупальца оплели её раскрытый, трепещущий панцирь. Приподняв длань, он коснулся гребня её маски, кончиком побелевшего когтя надавив на самое сосредоточенье дум — и разум её взорвался звенящей какофонией сонастройки. Что-то потянуло, сильно и упруго — и Богоискательница, в необыкновенном после столь всепоглощающего ужаса умиротворении осознала, что они тянули её вниз. Никогда прежде… Пустота заливалась в прорези её маски, копошилась во внутренностях, шептала сонмом неслышных голосов. Она понимала, что от неё потребно было: сон. Сон, чуждый прежде. Грёза — их трепетно оберегаемая грёза — умерла, и встретило её безмолвье. Чёрное море, прохладная гладь и бесконечная глубина со дном, что где-то там, невозможно далеко вверху, вздымалось от дыханья. …они не встречали тишину с такой подлинной радостью. *** Запах тут висел прежний. Но было бы странно, если он переменился. Тени растерянно и настороженно следили за его движениями. Связанные с ним, скованные единой цепью, им всё равно было страшно — и удивляться этому он не мог. Когда всем, что ты испытал за всё своё жалкое существование, были боль и озлобленная тоска… безоговорочное и беспочвенное доверие показалось бы жестокой, несмешной шуткой. Он медленно и отрешённо протянул лапу, когтями подковырнув скрывающийся под углистой дымкой слой хлама — запертые сундучки и шкатулки, осколки битого стекла, грязная и подточенная влагой мебель. Его родня жалась друг к дружке, не смея приблизиться. ?Уже который раз я рождаюсь в окружении того… что выбросили, как ненужный мусор?? Крылась в этом своя горькая ирония. Запоздало он приметил, как одна из теней — та, что была чуть крупней, пусть и ненамного — отделилась от остальных, неуверенно и робко подплыв поближе. В его груди низко и озлобленно зарокотало, когда он разглядел её рожки: три их было всего. Два подлинней, изгибающиеся плавной волной, с одной стороны — и один короткий, больше похожий на клык или тупой шип, с другой. Рухлядь под когтями хрустнула и заскрежетала, кратко и скорбно. Он помнил, что сотворили с этим родичем, как надругались над самой его сутью — и его испепеляющая, безумная ненависть показалась лишь сильнее. Но лишь показалась. Невозможно ей было стать сильнее. Он поднял свою лапу — и, дрогнув, открытой ладонью протянул её навстречу этой тени. Остальная родня зашелестела и отшатнулась в панике — но не она. Осторожно, точно страшась от него удара, она взлетела на протянутую ладонь; и, заколебавшись, легонько опустилась на неё. Подол её накидки с шорохом цеплялся за шипастые, острые стыки сегментов его когтей. — Собрат… Тот поднял на него глаза. Белые кружки, смотревшие с умом, волей и эмоцией — и ему захотелось взреветь от бешенства, зарывшись когтями оставшихся трёх лап в обломки и грязь. Грудь тяжело вздымалась и опадала с каждым вздохом. Тени уже не шелестели в тревоге — всё ещё не отважились приблизиться, но теперь лишь взирали молча, с усталой и глухой тоской. А он… он давился своей ненавистью. ?…что они сотворили с нами?? Будь они прокляты. Будь они все прокляты. Чёрные отростки его мантии исступлённо метались за спиной. Чёрные ворсинки накидки собрата легонько скользили по ладони, когда тот робко подплыл к запястью — и, совсем как тогда, протянул ему навстречу маленькую лапку. Он подавился воздухом в своей оболочке. Осторожно, боясь спугнуть, он склонил голову к тени, сидевшей на его запястье. Когда собрат не отшатнулся, он с неровным вдохом наклонился ниже, касаясь зазором между своими глазами протянутой лапки. ?…что они сотворили из нас?? Такая тишина — даже плеска не слышно. Такая тишина. Внутри. И наконец, голос. Слабый, неслышимый. — Страшно.Он затаил дыхание. Все восемь его глаз широко распахнулись на миг — и тут же смежились, оставив лишь тонкие полосы свечения на лице: он прислушался. — Что… станет теперь?— …с чем? — …С нами.Он не нашёлся, чем ответить. Открыв глаза, он привалился на нижние свои лапы, подняв вторую верхнюю ладонь и бережно накрыв ею сидящего на запястье собрата. Смешно это выглядело со стороны, наверное. Но остальные сородичи не смеялись — лишь робко подплыли поближе. — С вами?.. Вы теперь моё, — просто откликнулся он наконец. Собрат издал вибрирующий шелест, в котором он признал смешок — тихий и горький. — Как их? Как его?Очередную вспышку ярости он подавил, выдохнув с неровным, судорожным рыком. Не с ними. Только не с ними. — Нет. Не его. Мы не были никогда его, — будь он проклят. — Я… был за гранью этого королевства. Странствовал. Я видел иначе. Я знаю, что может быть иначе. Молчание. Они все ждали, затаив дыхание. С теплившимися в грудках отголосками того, в чём им было отказано с самого начала. Надежда. — Вы — моё, — с нажимом произнёс он обещание, данное ещё в падении Божьего крова. — Не инструменты. Не “сосуды”. Моё. Один за другим, они приблизились к нему. Сотни, тысячи маленьких теней, обступившие сотканную из пустоты исполинскую тварь с короной изогнутых рогов и восемью светящимися, остроугольными глазами. Одни лишь неуверенно прижимались к чёрному панцирю своими прохладными накидками, пока те, что похрабрее, с головой зарывались в массу шевелящихся на спине щупалец — так, что лишь точки глаз было видно под его мантией. Из его груди вырвалось урчащее гудение. — Моё, — повторил он мягче, в окружении своей многочисленной родни зашевелившись и на нижних лапах подавшись вперёд. Собрат слетел с запястья, взволнованно зашелестев и устроившись на нижнем из острых, изогнутых шипов по краям его головы; и он припал на все четыре. — Отныне… Дымка, плотным маревом укрывшая выгребную яму, заклокотала и тихо зашипела; эфемерные ленты расплелись спиралями, становясь плотнее и стекая с гор мусора к водоёму — покуда тухлая вода не обратилась вязкой, волокнистой пустотой. Плавно шагнув к озеру, жадной пастью распахнувшему провал в Бездну, он неожиданно остановился… и позволил себе крохотную вольность. Лениво поднял голову — встречаясь взглядами с отшельницей, которая с поистине непередаваемым ужасом наблюдала за всем, что происходило на дне свалки. Лишь секунду длилось это — с хлюпающим воплем трем скрылась за краем уступа, успев уже, наверняка, трижды пожалеть о том, что вообще высунулась из своего укромного логова. Родичи проследили за его взглядом, и в ответ на вопросительный писк он отрицательно покачал головой. Он и не думал преследовать невольную свидетельницу — для чего? — …и навсегда. Бездна ждала. Им пора домой.